- Тебе на твоих харчах, может, и отвратно, а я тоже белый хлеб с мясом люблю...
- Цыц, дурак! Ты, Промокашка, завтра к восьми пойдешь в сберкассу, положишь на его имя двадцать пять кусков - пусть подавится ими, жмот... Сберкнижку принесешь мне...
- Мне,- подал я голос.- Сберкнижку мне. Она меня у сердца согреет, когда я в подвал полезу. С ней мне милицейские пушки не так страшны будут - знаю, за что рискую...
- Заткнись,- устало сказал горбун.- Время позднее, всем дрыхнуть до утра. Завтра нам силенки понадобятся. В шесть вставать. Кто стеречь эту харю будет?
Всем спать хотелось, и в этой короткой заминке прозвучал вязкий голос Левченко:
- Я.- Помолчав немного, добавил:- Он со мной в светелке наверху пусть дрыхнет. Я его не просплю...- Встал из-за стола, подошел ко мне и легонько толкнул в спину:- Давай шевели копытами. Иди наверх...
По скрипучей лестнице поднялись на второй этаж, и я чувствовал, как ступеньки под ногами пружинят и гнутся под каждым тяжелым шагом идущего позади Левченко.
Вошли в темную комнату, и во влажно-синем отблеске окна я рассмотрел сбоку топчан и сел на него, и состояние у меня было такое, будто я вынырнул из обморока. Где-то совсем рядом мучительно взвизгнули пружины под могучим телом Левченко. И снова было тихо. Откуда-то снизу доносились сюда истертые лоскуты голосов, звякала посуда, и долго, занудно, на одной гудящей ноте говорил что-то Чугунная Рожа. А здесь только слышалось тяжелое ровное дыхание Левченко, и молчание его было плотным, как каменная плита, и давил он меня этой плитой невыносимо.
И так неожиданно, что я вздрогнул, он сказал чуть слышно - не шепотом, а просто очень тихо:
- Ну, здорово, ротный...
- Здорово, Левченко...
Он помолчал и так же тихо, но очень внятно сказал:
- Через час они угомонятся. Я тебя выведу отсюда...
И в новой тишине уже не было прежней ненависти, не было таким страшным его молчание, пока я не ответил шепотом:
- Нет, Левченко. Я не пойду...
Он не спешил с ответом, а когда заговорил, то в словах его была грустная уверенность:
- Убьют они тебя, Шарапов. Я бы этого не хотел...
- А тебе-то чего?
- Ничего. Не хочу, и все...
- Нет, Левченко. Не надо. Кабы я хотел уйти, я бы не пришел сюда...
- Понятно,- сказал Левченко, помолчал, и тишина сгустилась, напряглось наше молчание.- Тогда придется, Шарапов, заложить тебя моим дружкам. Ты за их жизнями пришел ведь. И за моей. На меньшее ты не согласишься...
- Заложи меня, Левченко, заложи... Кровь моя на тебя падет, и земля тебя не примет, а будет вышвыривать, как грязь и камни...
- А что же мне делать, Шарапов?
- Уходи отсюда ты. Еще не поздно, ты можешь завтра не ходить в подвал, если уйдешь сегодня...
- И что будет?
- Я сделаю то, за чем пришел сюда. И жизнь твою не возьму...
- Но они наверняка возьмут тогда твою жизнь...
- Да, наверное. Но это уже будет тогда неважно...
- Разве это бывает неважно?
- Бывает, Левченко. Когда мы с тобой год назад плыли через Вислу, нам обоим это было не так важно. И Сашке Коробкову. А теперь ты в том окопе. А я снова плыву с нашей стороны. Поэтому ты уходи, отваливай, уволься. Нам обоим будет легче...
И снова мы надолго утонули в молчании, плотном и едком, как прачечный пар.
Шуршали, скрипели внизу голоса, заплакала громко, на крик, Аня, зудел, пилой подвизгивал старушечий голос,- наверное, вурдалачки Клаши. Текли, капали минуты, и Левченко наконец подал голос:
- Давай спать ложиться - завтра вставать рано...
- А что решил-то?
- Пойду с вами всеми...
- Убьют тебя там. Наши убьют, коли окажете сопротивление. А сдашься тюрьма тебя ждет. Надолго...
Левченко покашлял, вытянулся, кряхтя, на матрасе, и крикнули под ним испуганно пружины.
- Убьют - суждено, значит. Семи смертям не бывать, а одной не миновать. А в тюрягу - не-е, в тюрягу больше не сяду. В жизни больше не сяду...
Глаза немного привыкли к темноте, и громадное тело Левченко глыбой темнело на матрасе у стены. Он дышал громко и ровно - вдох-выдох, вдох-выдох,- и я ощущал его как бомбу с часовым механизмом - тик-так, вдох-выдох,- и нельзя было угадать ни за что, на каком тик-таке рванет она и разнесет вокруг все вдребезги.
Внизу убийца Тягунов напился, видимо, и пел песни, здесь отчетливо слышался его высокий злой голос пьяный и бесшабашный. Он голосил:
Денежки лежат в чужом кармане, Вытащить их пара пустяков.
Были ваши - стали наши, эх!
На долю вора хватит дураков...
Цыкнул на него с ожесточением горбун, и громче, истеричнее заплакала Аня.
Тик-так, вдох-выдох, тик-так, вдох-выдох, тишина, темнота и тоска.
- Завидую я тебе, Шарапов,- сказал Левченко.
- Завтра некому будет завидовать. А так все хорошо,- усмехнулся я.
- Вот этому я и завидую,- сказал Левченко.- В твоей жизни был смысл...
И я невольно обратил внимание, что он говорит обо мне как о покойнике.
- Знаешь, Левченко, мне, наверное, завтра лихо достанется. Но я ведь не жалею. Я на это иду за очень большое дело. А ты? Из-за этого горбатого упыря? Помнишь, мы с тобой в разбитом блиндаже под Ковелем сидели и мечтали, как заживем после войны?..
- Беда только, что с нами вместе не мечтал тот пес поганый, из-за которого моя жизнь снова под уклон побежала...
- Это кто такой?
- Когда разбомбили немцы под Брестом санитарный поезд, документы все сгорели.
Оклемался я, раньше срока из госпиталя рванул - хотел вас догнать. Размечтался о небесных кренделях и в запасном полку все про себя обсказал: так, мол, и так, ранее трижды судимый, был в штрафной роте, представлен к снятию судимости, как искупивший кровью свою вину, и направлена на меня наградная - ты же мне в медсанбате еще сказал. А там сидит такая сука нерезаная, крыса тыловая, рожу раскормил красную - хоть прикуривай. И говорит мне: нет на этот счет в вашем деле никаких сведений, рядовой Левченко, и, пока мы выясним, направляйтесь-ка вы снова в штрафную роту. Обидно мне стало - что же это, совсем правды на земле нет, что ли? Сказал я ему пару ласковых, он в крик, то-се, до рук дошло, ну, мне трибунал армейский новый срок. И привет! В июне сбежал и вот с этими гнидами кантуюсь. Куда же мне деваться теперь? Один путь...
- Слушай, Левченко, я тебе больше не командир, приказывать не могу, но прошу тебя как человека - уходи сегодня. Если только вывернется так, что уцелею завтра, по всем инстанциям с тобой пройду, расскажу, как ты воевал...