Литмир - Электронная Библиотека

А теперь несколько, буквально несколько слов о романе поэта. Здесь, конечно, обычное русское честолюбие. Великие русские писатели всегда мешали просто русским писателям. Так вот, на исходе жизни, сознавая, что прожил он её вполне благополучно, Пастернак решает жизнь обострить. Он был орденоносцем, знаменем левизны, написал первое в истории стихотворение о Сталине, но не перешагнул сверстников, Маяковского и Есенина. Возможно, поле гениальных стихов уже иссякало, роман уже был написан, поэт был достаточно опытным и тертым в литературе человеком, чтобы не осознать собственной заурядности высокого масштаба, надо было обострять. Судьба поэта так зависит от жизненного мифа. В этом мире так всё не случайно, особенно, чтобы закончить.

Марло, соперник Шекспира, не случайно был убит в кабаке, а гениальный Шекспир не случайно не оставил ни клочка бумаги с автографом своих пьес; неистовость Аввакума была вознаграждена морозной ямой, а потом сожжением; Пушкин и Лермонтов убиты на дуэлях (причем сейчас пошли упорные предположения, что дуэли ими же самими «организованы»); Чехов умер в немецком захолустье, но в центре Европы, отправленный туда женой; Есенин и Маяковский, удачливые соперники пастернаковской юности, покончили с собой (если не убиты!), Мандельштам за дерзкие стихи заплатил недолгими, но смертельными лагерями на Девятой речке; Цветаева, храня сына от войны, прерывает ее для себя петлёй – Пастернак же передает свой роман на Запад, а потом, продлевая скандал, отказывается от Нобелевской премии.

Впрочем, подождем со всем этим, чуть позже всё уложится само собой. И, пожалуйста, автор, поделикатней: и в случае с Пастернаком, как, тем более, и в случае с Ломоносовым, мы имеем дело с гениальными русскими провидцами. Как же всё-таки убийственно верно сказал Пастернак: «Я не пишу своей биографии. Я к ней обращаюсь, когда того требует чужая». Не про всех ли нас, из племени писак?

Теперь разберемся со словом «вдруг». Это слово – индульгенция. Им пользуется писатель, когда не может справиться со всеми сложностями жизни, не может, например, объяснить зарождение того или иного поступка или психологического состояния своего героя, то есть когда не держит в своих руках, как Бог, всех нитей созданного им мироздания. И в каком-то смысле разве не богом является писатель? Но, может быть, и Бог не всевидящ? Имеет же Он право на мгновение отвлечься от конкретного человека и в этот момент пристально следить за другим. В мнении, что Бог не отводит взора от каждого и знает абсолютно всё, – слишком много человеческой гордыни. Мы ведь порой не можем определить причину и собственных поступков и с большим трудом докапываемся до психологической первоосновы. Бог не мелочен, Он дает нам возможность кое-что решить самим и не наказывает за всё, пропуская несущественное, чего не умеет делать строгая воспитательница в детском садике.

Я потом, много времени спустя, спрашивал Саломею: «Почему ты тогда запела, не оттого ли, что выпила розового самогончика?» – и не получил ответа. Может, именно в таких случаях и возникает пресловутое «вдруг»?

В этих щелясто-холодных пыльных сенях русской избы с голой лампочкой под потолком, как клекот начинающего действовать вулкана, принялось сочиться невероятно низкое, дрожащее и переливающееся меццо-сопрано Саломеи. Сначала это была как бы только проартикулированная дыханием, его естественным ходом, мелодия, но мелодия самоговорящая, в которую все мы, слушавшие радио той поры, сразу угадывали слова: «Ах, нет сил снести разлуку, жду тебя…» Знаменитая ария из знаменитой оперы. Что Саломея пыталась вложить в эти слова, и что слышалось в них мне? Я же никогда не обещал жениться на ней, ни разу не говорил слово «люблю», да и любил ли я тогда Саломею? Если что и произошло, если что-нибудь, по мысли Стендаля, и выкристаллизовалось, то именно в этот миг. Так неистово, с топотом, плясала за стеной свадьба, так мелко рябила водная поверхность в бочке, так пронзило меня в этот момент чувство, что без этой женщины я не могу жить, что проживу с нею всю жизнь, до тяжелого камня на кладбище! Но почувствовал ли я все несчастья, которые пронесутся над нами, над её головой?

Однако пора возвращаться из собственного прошлого в мир профессорского номера гостиницы, расположенной в старом ботаническом саду.

Это были лишь первые ассоциации, которые пронеслись у меня в сознании, когда я по телефону услышал голос Саломеи:

– Не волнуйся, у меня всё в порядке.

– А как собака?

Сейчас примемся за собаку. Это уже неизбежно, сюжет главы подразумевает некую парность.

Я понимаю, что этот открытый ход не понравится ни Станиславу Куняеву, ни прочим моим друзьям из «Современника», которым я понесу свой роман. А кто еще его напечатает? Не Наташа же Иванова из «Знамени» с ее беспроигрышной любовью то к Трифонову, то к Пастернаку и всегда – к стоящему за спиной Григорию Яковлевичу Бакланову. А может быть, Андрей Василевский из «Нового мира»? Правда, он охотней печатает русское зарубежье с Ближнего Востока. Нет, вся надежда на «Наш современник». Но что делать с этими «модернистскими» вывихами в тексте? Может, они снизойдут за верность и в понимании того, что каждый серьезный и значительный роман в литературе неизбежно поначалу был модернистским – от «Войны и мира» и «Бесов» до «Улисса», романов Пруста и прозы Пелевина. Но надо ли объяснять эту «парность»? Она уже заявлена в расположении эпизодов о любви с первого и не с первого взгляда. Так пусть по закону и романа, и жизни останется в таком же порядке.

– С собакой всё в порядке. Она облаивает весь двор с балкона.

– Не выпускай её на балкон слишком рано, она способна перебудить весь квартал.

Голос у Розы мощный, густой, рыкающий бас. Я всегда думаю, что по мощи ее голос не уступает густой патоке меццо Саломеи. Но, слава Богу, все здоровы. То напряжение, которое исподволь владело мною всё утро, ушло, душа моя теперь свободна на двое суток. Саломея снова, еле передвигая ноги, приползет на свои процедуры, и какой она оттуда выйдет? Как обычно, почти как вчера, с обновленно-ликующим организмом или… Специалисты хорошо знают, как сложны работающие гидросистемы и как легко разбалансировать их при любом изменении давления или подключения. Саломея не любит рассказывать, какая иногда в их зале бывает паника. Кого-нибудь вместе с аппаратом и креслом выгораживают ширмочками, и туда, за ширмочку, набиваются два или три врача. Потом ширмочку уносят, и всё продолжается, как всегда. Это человек вернулся с того света. Сегодня хорошо, но через день я снова буду напряженно ждать утреннего звонка.

Мы поговорили еще пять минут, и я остался наедине со своим романом, будущей лекцией и воспоминаниями. Но сначала кофе, булочку с джемом, которую принесла немецкая улыбающаяся фрау, и пасьянс из карточек с цитатами, приготовленными для лекции. Какое же счастье, когда душа свободна от тревоги за близких. Саломея сейчас, наверное, варит манную кашу для себя, Роза уже получила свою порцию «геркулеса» с вареным и крупно порезанным телячьим сердцем, но, немедленно проглотив, всё равно смотрит на Саломею невинным и честным взглядом абсолютно никогда не евшей, голодной собаки.

В гостинице почти пусто, можно наслаждаться стерильным немецким уютом, словно выцветшим ароматом кофе, можно разложить на столе, где ни единой пылинки или крошки, свои карточки: направо – выписки из стихов и бумаг Ломоносова, налево – выписки из сочинений Пастернака. У Ломоносова не было никаких премий, только жалованная императрицей табакерка с её персоной. Тоже был, что называётся, не простой человек. Сколько написал этот русский гений жалоб и прямо-таки доносов. Но сейчас меня, пожалуй, интересует другое – эпизод надо скруглять и выбрасывать из сознания. Сосредоточиться на другом виде работы, на профессорском знании не удается. А может быть, всё происходит параллельно и один слой сознания подпитывает другой? Когда пишешь роман и он получается, то всё идет в лист, вместе с героями твоя собственная жизнь всасывается в одно ненасытное жерло, чтобы стать словами и текстом. Какая символика заключена в ксероксных фотографиях, которые я выложил сейчас на стол! Одна из них открывает, а другая закрывает знаменитую, 1982 года издания, книгу прозы. Обе сняты в Переделкино, на обеих Пастернак в сером пиджаке, светлых летних брюках, уже седой, значит накануне итогов. Но на фотографии, закрывающей книгу, он с двумя собаками. Два пушистых лохматых пса. Один из них открыл пасть и улыбается, точь-в-точь как Роза.

24
{"b":"8456","o":1}