Кнам часто приходили гости. Однажды один папин друг получил звание заслуженного артиста РСФСР. Смешно, но это праздновали у нас дома, а не у него. Это меня почему-то развеселило и утешило. Получается, что заслуженный артист и его красивая жена, тоже артистка, были еще беднее нас, раз у них не было возможности пригласить к себе друзей. Было человек десять или даже больше. Пили, веселились. А я – стыдно вспомнить – всё подсчитывал ступеньки на социальной лестнице. Наверное, сам факт жизни в подвале дома на улице Грановского оставил на мне какой-то невыводимый след. Во всех моих новеллах социальность соревнуется с сексуальностью и часто одерживает верх.
12. Брат Лёня и бабушка Рита
Бабушку Риту я очень любил. Конечно, не так, как маму и папу, совершенно по-другому, но привязан был к ней ужасно. Может быть, все объясняется просто – потому что первые годы я прожил не с мамой, а с бабушкой. Бабушки Риты в моей детской жизни было больше, чем мамы, чем папы, чем няни.
Мой старший брат Лёня, Леонид Викторович, звал ее «Барита». И он мне об этом рассказал, и сама бабушка просила меня называть ее так, но у меня не получалось. Я звал ее обычно «бабушка» или – редко – «баба Рита». То есть она была у меня просто бабушкой, а уже бабушка Аня – бабой Аней.
Лёня тоже очень ее любил, потому что она точно так же была с ним почти все детство. Кстати говоря, мой брат Лёня, старше меня на тринадцать с половиной лет, бывал у нас очень часто – несмотря на то, что мой папа давным-давно развелся с его мамой Лялей Корниловой. Не могу сказать, чтоб мы с ним прямо так уж сильно дружили. Это было какими-то моментами, уступами, всплесками – особенно когда я стал почти взрослым. Были времена, когда мы с ним постоянно перезванивались, встречались, выпивали – а бывало, что расставались надолго. Почему? Да нипочему, как-то так. Но при этом все мы – и папа, и мама, и я – считали его членом семьи. Лёня приводил к нам своих девушек – помню одну очень яркую болгарку; она причесывалась в передней, подняла руки, блузка чуть задралась, и я увидел, что юбка на талии подхвачена большой английской булавкой. Почему я это так ясно помню?
Потом он пришел с девушкой Наташей, на которой женился и прожил с ней до своей смерти в семидесятилетнем возрасте. У них родилась дочь, моя племянница Лида, Ликуня, с которой мы дружим.
Лёня был журналистом, и, как говорят все его друзья, журналистом выдающимся. Но он, хотя и написал в своей жизни несколько книг и массу статей, был журналистом не пишущим, а именно что газетчиком, редактором, мастером создания номера, его архитектором, выдумщиком и заказчиком темы, виртуозом компоновки полосы и разворота, изобретателем шапок, заголовков, артистом рубрик и подписей к рисункам и фотографиям. Кроме того, организатором материалов. Это поистине редкий дар. В общем, Лёня был настоящим ответственным секретарем, кем он и работал долгое время в замечательной газете «Неделя» (воскресное приложение к «Известиям»). За «Неделей» выстраивались очереди к киоскам подлиннее, чем за «Московскими новостями» в перестроечные годы. Газета была просто превосходная. Если это прочтут старики, они со мной согласятся. Потом Лёня стал в «Неделе» замом главного, а потом (это была награда и признание заслуг) был отправлен собкором «Известий» в Прагу. В Праге его очень любили чешские журналисты, хотя к остальным советским деятелям прессы после 1968 года они относились с понятной настороженностью. Но Лёня легко получал встречи, интервью и даже устраивал телевизионные съемки для своих московских коллег, потому что «Леонид Корнилов» – это имя было паролем, оно открывало в Праге все двери, в том числе самые антисоветские.
Фамилия у него была по матери. Хотя поначалу, когда он учился в университете, он был Драгунский, но сменил фамилию, кажется, как раз тогда, когда вышли первые рассказы моего отца. Эта конкуренция имен ему не нравилась, и совершенно правильно. У него были очень интересные друзья, школьные и университетские, не говоря уже о газетных. Из друзей его детства самым прекрасным был Валуша – киносценарист Владимир Валуцкий, муж Аллы Демидовой. Лёня смешно рассказывал, как они с Валушей, когда им было лет по четырнадцать, ездили в Ленинград. Получается, они дружили еще до университета. А надобно сказать, что дедушка Лёни, то есть отец его мамы Ляли Корниловой, был довольно крупный церковный деятель, чуть ли не управделами патриархии. Позже Лёня, уже студент экономического факультета, помогал ему составлять и пересчитывать епархиальные сметы. Так вот, Лёня рассказывал, как они с Валушей приехали в Ленинград и там их встречал строгий старик с бородой и в подряснике, надетом под длинное драповое пальто, посадил ажно в целый ЗИМ и на этом ЗИМе отвез в гостиницу, просто роскошную, с точки зрения московских подростков. А в номере на стене висело огромное изображение обнаженной женщины. Лёня почувствовал некий, как выразились бы сейчас, когнитивный диссонанс и воззрился сначала на эту картину, потом на этого монаха, потом снова на картину, не понимая, как это все вообще может сочетаться. На что монах сказал: «Ничего, дети мои, ничего», перекрестил их, оставил им деньги на столике и ушел.
Казалось бы, дурацкая история ни про что, даже не история, а зарисовка, штрих, мазок кисточкой: 1951 год, два старших школьника, монах на ЗИМе, гостиница с голой бабой во всю стену. Ну и что? А ничего. Вся наша жизнь в 1950-е годы была такая, вроде бы ни про что, нелепая и забавная.
Помню, как справляли Лёнино двадцатилетие. Мы собрались идти всей семьей. Мне было почти семь лет. Мне не терпелось. Я спросил: «Когда мы пойдем к Лёне?» Папа сказал: «Через час». Я сказал: «А через час это сколько?» – «Через шестьдесят минут», – сказал папа. Странно, но, наверное, до того момента мне не приходилось измерять время. «А сколько это – шестьдесят минут?» – спросил я. Папа снял с руки часы…
У него были швейцарские часы редкой, но хорошей фирмы «Сима», которые мама привезла ему из-за границы. Ей понравилось, что эти часы лежали в аквариуме с рыбками, то есть были водонепроницаемыми. Когда папа умер, мама стала их носить сама. А потом они куда-то делись. После маминой смерти Ксюша, моя сестра, честно пыталась их разыскать. Но не нашла. А теперь уже и Ксюши нет. Так что с часами – всё.
Папа дал мне свои часы, посадил меня на диван и сказал, показывая на секундную стрелку: «Вот когда эта стрелочка обойдет круг один раз, это значит – прошла минута. А шестьдесят раз – это час. Понял?» И хотел взять у меня часы, чтобы снова надеть на руку. Но я сказал: «Не надо, не забирай. Я буду следить». Папа засмеялся, и они с мамой занялись какими-то своими делами. А я сидел и как дурак считал минуты. И, я это прекрасно помню, досчитал ровно до шестидесяти. Мама и папа, мне кажется, уже были готовы, они просто не хотели меня отрывать от столь важного и интересного занятия.
Пришли. Квартира была большая, в первом этаже, с низкими окнами, смотревшими в еще снежный сад – было начало марта. Гостей было много. Но по-настоящему я запомнил кота, которому кидали какие-то специальные шарики, свернутые из серебряных конфетных бумажек, кот любил в них играть. Этих шариков было полно, и они были повсюду – на полу, на диванах. Еще я запомнил большую квадратную салатницу. Поверх салата шпротами была выложена цифра 20 – забавно, что не римская, а арабская.
Вторым мужем Ляли Корниловой, Лёниной мамы, был Андрей Леонидович Баратов, бывший актер МХАТа, чудесный джентльмен небольшого роста, всегда в черном костюме, белой сорочке с бабочкой и с лауреатской медалью на пиджаке (не знаю, за что он ее получил). Он был сыном знаменитого оперного режиссера Леонида Баратова, создателя большого стиля советской оперы, постановщика мощных и пышных версий «Бориса Годунова», «Хованщины» и прочей русской оперной классики, за что и получил целых пять Сталинских премий. Андрей же Леонидович, или просто Андрюша Баратов, как его звали в нашей семье, был директором Музея-квартиры Немировича-Данченко в доме на улице его имени (ныне снова Глинищевский переулок). Когда я вспоминаю Андрея Леонидовича, я снова и снова бью себя кулаками по лысине и так и слышу, как он десять, а может быть, сто раз говорит мне: «Денис! Приходи ко мне в музей. Там такие неизданные письма Немировича и к нему! Там такие потрясающе смешные пометки на книгах, заметки на полях пьес. Там такие фотографии, которые нигде не опубликованы. Приходи туда в нерабочий день, я специально приду, посажу тебя на диван, и будешь читать, смотреть, разглядывать что хочешь». Я говорил: «Да-да, конечно, большое спасибо, обязательно» – и бежал на какое-нибудь дурацкое свидание или еще более дурацкую пьянку где-нибудь на Ленинских горах между корпусами общежития на скамеечке в кустах. Господи боже ты мой! А иногда я думал: вот пойди я тогда в этот дом-музей, просиди я там пять или восемь вечеров в окружении этих драгоценных документов, что-нибудь бы в моей жизни изменилось? А если да, то в какую сторону? Нет ответа.