Литмир - Электронная Библиотека

– Хорошо, куплю. И себе куплю. Спасибо, что подсказал. Ты знаешь, я жил как дурак, не знал самого вкусного.

– Или лучше третьего сентября за Домом офицеров! – внезапно взволновавшись, поправился Гена. – Лучше так!

– Я тоже думаю, так будет гораздо лучше, – кивнул Леонов. – Это вообще идеальный вариант, не подкопаешься. А теперь, Гена, будь другом, уступи на пару минут качели. Я, пожалуй, качнусь.

ЗЕМНАЯ ЖИЗНЬ ЮРИЯ СТОЛБОВА

 После похорон жены Столбов вернулся домой в одиночестве. Его сестра была против, её сестра была против, он покачал головой – все эти дни, столько народу кругом, устал, хочу побыть один. Потом подумал и добавил – ну, теперь, конечно, побуду. Её сестре не понравилось, его сестре не понравилось, но он сказал – да ладно, она умерла, похоронили, всё хорошо, нормально. Дома он сбросил на диван одежду, пошёл в душ, хотелось все с себя смыть или не хотелось, в общем, всё равно; тёплый, холодный, горячий, он не чувствовал разницы. Потом он подумал попить чаю, вкуса у чая не было; он добавил сахару, впервые за много лет; он пил без сахара, а жена – да, чуть-чуть, но теперь жены не стало, и сахар в доме утратил смысл, разве что в качестве символа, вдруг понял Столбов, но не потому что сладкий, а если как следует размешать. Ад – это сахар в чае, он не лежит, не ждёт на дне, он растворён в жизни, и вкус её адов. Нет крючьев, котлов и сковородок, нет посмертного бытия, но всё, что придумано людьми, чтобы устрашить себя после смерти, уже существует здесь, до неё. Для того, чтобы совершить немыслимое, нет необходимости в чертях, это сделают с нами такие же, как мы, или ты сам, или кто-то, или никто, внутри тебя вызреет неизбывная нечисть, или миной вырвет ноги, или хорошие молодые люди размозжат тебе голову молотком, и вложат тебе его в руки, или воткнут тебе в зад, и пойдут, смеясь, и где ты, если не в аду? Ад рассредоточен, это совокупность отдельных звукоизолированных комнат в разных районах, понял Столбов, он пил сладкий чай и не чувствовал сладости, он пребывал в Аду и не чувствовал Ада, вообще ничего, лишь пустоту без конца и края, он запомнил эту пустоту, он поймал ощущение и решил: это будет ноль, точка отсчёта, уровень моря.

  Допустим, булавочный укол, думал Столбов, или, допустим, не булавочный укол, но что-нибудь совершенно ничтожное мы примем за единицу страдания. По созданной нами шкале мы измеряем количественный уровень боли в каждом конкретном случае и наносим соответствующую точку на карте. По мере накопления информации точки с равным уровнем мы соединяем изолиниями, подобно отметкам с одинаковой высотой, или глубиной, или атмосферным давлением, и в итоге получаем конфигурацию Ада, зримую, то есть воспринимаемую глазом, то есть, чтобы смотреть, пусть иногда тихонько касаться рукой, но чтобы видеть, чего коснулся. Конечно, Ад – это пламя, не похожее на себя же мгновение назад, это язык, метнувшийся из жадной пасти, Ад бесформен и тысячелик, но если поймать его облик пусть на самый краткий период, если начертить его схему по состоянию хотя бы на один день, тогда, а что тогда, Столбов не предполагал и не знал, он знал только, какой это будет день – пятница, 26 сентября, два месяца назад, когда она кричала и молила помочь ей умереть; жажда смерти – это то, что надо, это единственное желание узников Ада, улика, зацепка, красная помада на окурке в пепельнице, отсюда мы будем плясать. Две недели Столбов высчитывал, и думал, и пил сладкий чай, и прислушивался к себе и к чаю, а потом на огромной карте он поставил первую точку, и на бескрайних белых полях – первую сноску: Мария Столбова, рак кишечника, 147 единиц муки по шкале Столбова же. А ниже – он не хотел, у него был не тот характер, но исследовательская точность была ему важнее, самое важное, он не собирался упускать ни единого факта – ниже он дописал: Юрий Столбов, муж больной, 104 единицы, отметки на карте совпадают.

  В однодневном своем аду Столбов прожил тридцать лет. Проклятое 26 сентября уходило и уходило со скоростью двадцать четыре часа в сутки, а он догонял и догонял его в архивах, в библиотеках, над папками дел и подшивками газет, в больницах, на местах артобстрелов и катастроф, в бесконечных беседах с пострадавшими, с очевидцами, с искалеченными, с истерзанными, изнасилованными, с потерявшими любимых и близких, точка за точкой, миллиметр за миллиметром вычерчивая судорогу человеческой боли. Он посетил три десятка стран, выучил семь языков, его арестовывали по подозрению в поджоге, и в похищении ребёнка, и просто так; дважды его пытались убить, один раз вынужден был убить он сам, напавший умирал тяжело и мучительно, по оценке Столбова где-то на 97 баллов, но практического значения это не имело, в исследуемый Столбовым временной промежуток данный случай не входил, только двадцать шестое, тридцать лет назад. Даже узкая эта задача оказалась ему не по силам, план прояснялся и обрастал деталями, но страдания человеческие не имели конца, Ад – границ, и по сравнению с ним Дантова воронка в девять кругов казалась вымыслом слабоумного ребенка и насмешкой над душою, не видящей выхода из тьмы. Неописуемое, немыслимое переплетений линий покрывало карту безумной всецветной сетью, всё было грубо или наугад, постигнуть до конца даже этот самый первый набросок не было сил и не оставалось жизни, но жизнь Столбову была уже и не нужна; он подбил итоги; он подвёл черту; часами он сидел теперь в своей пустой комнате и глядел на застывший на стене человеческий вопль, и даже в самых общих и приблизительных своих чертах вопль этот был так прекрасен, что Столбову хотелось умереть от последнего невыносимого счастья.

   Кто ты, думал Столбов, непостижимое существо, которому мы отданы в безраздельную волю, настолько отличное от нас, что всполохи чувств и эмоций ты способно воспринимать так же непосредственно, как мы – звук или цвет? Творя симфонии свои из наших агоний, празднуя недоступные нам торжества, задумываешься ли ты, что чувствует свеча, сжигаемая в твоем фейерверке? Что ж, с Новым тебя годом. Возможно, кто-то другой, не я и не похожий на меня, на какой-то другой стене чертит сейчас карту человеческого счастья, столь же прекрасную или прекрасней в тысячу раз, и может быть, наложенные друг на друга, они способны прямо здесь, на наших глазах, родить новый мир, как женщина, соединившись с мужчиной, родят новую душу, я знаю, я все понял, я постиг, в своем нисхождении в бездну я прошел через центр земли и вышел на свет, все, как надо, проверенный метод, закономерный результат, мудрость твоя открылась мне, так дай и мне открыть тебе глупость мою – мы же живые, что же вы, суки, с нами творите? ЗА ЧТО? Последние два слова, кстати, Столбов в невыносимую пьяную минуту даже написал крупно, размашисто, поперек всего остального на полях карты, но теперь их не было, как и прочих сносок, поля были оторваны начисто, потому что близился час и зрело решение, а Столбову не хотелось лишних разговоров, только минимально необходимые, и он не собирался нести мудрость, он был намерен держаться своих. Пусть будет так, решил он, просто художественная фантазия, просто абстракция, цветовой взрыв, земля, купающаяся в переливах красок, колыбель в переплетении радуг, мировой павлин, доверчивый круглый птенец под крылом у жар-птицы, любовь, что движет солнце, запятая, светила.

СУЕВЕРИЯ

 Однажды Куприянчик поехал в Чижи за опятами, и там в Чижах прямо на дороге валялась подкова – такая железяка, которую прибивают к коням. Никакого коня у самого Куприянчика не было, у него был хомяк, но всё равно он взял подкову на счастье и понёс, хотя и сомневался. Если вдуматься, у кого на свете больше всего подков, если не у самих коней, и что им это дало, кроме хомута и седла? Куприянчик решил про себя – если насчитает Семь Знаменитых Счастливых Коней, то, так уж и быть, оставит подкову себе, а если нет, то положит, где взял, ищите дураков. Сначала он посчитал коня Александра Македонского, потом с разгону перескочил на Македонского самого, за ним по ассоциации вспомнил футбол Македония – Тунис, потом как наши чехам в хоккей продули, а под конец задумался, как всё-таки здорово было бы иметь хоть немножко больше денег, но это уже он без всяких ассоциаций, просто потому что жизнь такая. Но тут как раз из калитки навстречу ему вышла чижанка с ведром за водою, и всё у Куприянчика внутри всколыхнулось. Может, у других и не всколыхнулось бы, но так устроена природа вещей, что в разных мужиках колышется от разных баб, это только по телевизору кажется, что от одних и тех же. Если бы не так, человечество давно перестало бы размножаться и вымерло, и Куприянчик первый. Как поставили бы его в очередь на размножение к тем телевизорным бабам, так бы он всю жизнь в хвосте и простоял, такой у него был характер. Вот и сейчас шла мимо та чижанка, и видел Куприянчик, что на расстоянии руки уплывает от него что-то очень хорошее, может быть, даже счастье, сопоставимое с конским, а он всё не знал, что ему делать и как это счастье остановить, не было у него возможности насобачиться в вопросах счастья, не позволяла биография. И вдруг его разом как осенило – блямкну-ка я ей подкову в ведро, сперва она, конечно, взвизгнет и подскочит, а потом поймёт, какой я редкий человек с оригинальными идеями. Только не учёл он в блямканье своём, что подкова – счастливая примета, а баба навстречу с пустым ведром – наоборот; замесил Куприянчик в чижанкином ведре антагонистические вселенские силы, всё взорвалось, раскололась планета пополам вдоль улицы Мичурина, и поплыли полушария в космическом пространстве друг от друга, чижанка на чётной стороне домов, где одноглазый дед на скамейке, Куприянчик – на нечётной, где сельпо.

2
{"b":"845379","o":1}