Страшно тоскливо, что нельзя как следует работать. Вся история разразилась в разгар работы; я довел ее до такого уровня, что оставалось только писать — все было слажено, пригнано, заготовлено, и осенью я хотел начать печатать. А теперь не знаю. Боюсь страшно, что немцы запретят мне писать, пока буду в санатории. Я тогда совсем свяну. Вообще немного побаиваюсь немецкой санаторной тоски. Если буду погибать, — выпишу туда жену, тогда не откажите, Алексей Максимович, помочь ей в получении паспорта, если ей будет трудно добиться и она обратится к вам. Она могла бы тогда поселиться неподалеку от санатория, да и я, после нескольких месяцев санаторного лечения, вероятно, получу возможность перебраться в пансион, — надеюсь, по крайней мере.
Сейчас мне, конечно, трудно ехать. Из Псковской губернии в Шварцвальд — не такой простой путь. Но через месяц я окрепну, и тогда можно будет трогаться. Главное — к этому времени оформить дело с получением валюты. Я поручил вести все дело (то есть формально бумажную, техническую сторону дела) Михаилу Алексеевичу Сергееву. Если бы вам, Алексей Максимович, понадобилось узнать что-нибудь о ходе и движении хлопот, или же — сообщить что-нибудь со своей стороны — вы можете написать Груздеву: он связан с Сергеевым и может быстро обо всем разузнать.
Писали мне о литературном собрании у вас, на Никитской. И — не знаю, как пришлось это собрание вам, — мне оно вчуже показалось тяжким. Словно у людей начисто выхолощена любовь к литературе (экое старое слово!), всякое чувство к ней. Словно распахнулась дверь в кино, и люди табуном кинулись занимать ненумерованные места, чтобы усесться на передних стульях. Зачем? Может, лучше-то видно со средних или с задних? Это нелепое состязание за первенство — в чем, где, зачем?! Эта всеобщая свалка, называемая литературной борьбой, причем за свалкой уже не видно литературы! И эти скучные страстишки, страстишки... Впрочем, может быть, я не знаю всего, может быть, было и хорошее. Но вряд ли было. Правда?
Сердечно рад, что вы хотите повидаться со мной, и сам очень, очень хочу увидеть вас! Но как это сделать? Сюда вас невозможно пригласить — далеко и крайне неудобно ехать. Когда вы будете в Ленинграде? Не совпадет ли ваш приезд туда с моим приездом в Германию? Вот было бы чудесно! Напишите, пожалуйста, буду ждать. Есть у меня одно сокровенное желание — прочитать вам несколько глав из «Похищения». Да едва ли это удастся.
Будьте здоровы и — еще раз — благодарю вас за помощь!
Ваш Конст. Федин.
ГОРЬКИЙ — ФЕДИНУ
(Горки. 16 июня 1931 г.)
Дорогой Константин Александрович — деньги обеспечены в размере тысячи дол[ларов] на первые два-три месяца; потребуется еще — сообщите заранее письмом, отсюда не замедлят выслать, ручаюсь. Лучше всего — пишите об этом на мое имя, я из Москвы не уеду все лето, а если и уеду, так в Ленинград, на несколько дней. Значит: одновременно пишите И. А. Груздеву.
Слышал, что здоровье ваше не столь плохо, как вы пишете, однако же, если б захотелось возвратиться в октябре — ноябре, предположим — так возвращайтесь в Крым или Абхазию, сиречь в Гагры.
О том, что лит[ературное] собрание было сумбурным и грустным, — вам сообщили правильно, о том, что «любовь к литературе выхолощена», — вы пишете верно. Никто не умеет говорить о литературе как целом, всякий говорит только о себе, точно он и есть — вся литература. Очень скучно! И очень плохо знают люди жизнь, да как будто и знать ее не хотят, а если и хотят, так с каким-то судейским — судебных следователей — садизмом ищут в ней преступного, ищут черты отрицательного значения. Очень удивляет меня эта профессиональная склонность к поискам всего, что, так или иначе, способно обидеть работу дня, дело жизни.
Невразумительно говорю? Устал очень.
Крепко жму вашу руку и усердно советую: не увлекайтесь думами о болезни, ставьте против ее вашу волю к жизни. Это — неплохой совет.
А. Пешков.
31.VI.16
ФЕДИН — ГОРЬКОМУ
Вороничи. 11 августа 1931
Дорогой Алексей Максимович, вчера меня известили, что паспорт и разрешение на валюту получены, и таким образом мой отъезд на лечение стал реален. Еще раз крепко благодарю вас за помощь в этом моем деле. Последнюю неделю мне стало опять хуже, я лежал с темпер[атурой] до 38,4, кашель дергает и треплет до изнеможения. Надеюсь, что этот приступ утихнет, и числа 17-го я перееду в Ленинград, где пробуду дня четыре. Хотелось бы с первого сентября уже залечь в санатории. Думаю, что удастся.
Трудно строить к[акие]-н[ибудь] планы, перед тем, как на полгода собираешься в санаторий, но по привычке неизбежно заглядываешь вперед. Мне очень хотелось бы, наприм[ер], быть в курсе работы по изданию «Истории гражд[анской] войны». Первоначальный проект, видимо, изменился, и должны возникнуть новые задачи для редакторов. Пожалуйста, скажите кому нужно из товарищей по работе в этом издании, чтобы меня не забывали извещать о ходе работ и прежде всего о том, что будет делаться в художественной редакции. Я сейчас разыскиваю одного человека, который много может помочь в воссоздании интереснейшей страницы из истории анархо-бандитизма на Волге (Пугачевск, Хвалынск). Такой материал можно было бы, по-моему, поднести и в повествовательно-художественной форме. Не так ли?
Связь со мною можно будет поддерживать через И. А. Груздева или адресуясь прямо на мою квартиру: Ленингр[ад], Проспект] Володарского, 33, 13. Желаю вам всего хорошего!
Ваш Конст. Федин.
ГОРЬКИЙ — ФЕДИНУ
(Горки. 18 августа 1931)
Дорогой Константин Александрович —
не отвечал вам до сего дня, потому что надеялся увидеть вас в Ленинграде, но поездку пришлось отложить на несколько дней. Прибуду в конце месяца, привезу план издания «Истории гр[ажданской] войны», побеседуем.
Очень советовал бы вам: нездоровьем вашим — не смущайтесь. Вам за 30, а в этом возрасте Коховы палочки милостивы, ибо слабосильны. У меня правое легкое совсем кончилось, не дышит, а — живу и даже очень.
Почему вы пишете «залечь в санаторию», — разве решили не ехать в Шварцвальд? Или вы его и подразумеваете?
Впрочем обо всем этом поговорим лично, а до той поры — умолкаю.
Если увидите даму Форш, — скажите ей, чтоб она не сердилась на меня, я не ответил на письмо ее тоже потому, что надеялся увидеть. И — увижу.
Крепко жму руку.
А. Пешков.
18.VIII.1931.
ФЕДИН — ГОРЬКОМУ
(Давос. 29 октября — 5 ноября 1931 г.)
Davos-Platz. Sanatorium «Helios»
29.Х.1931
Дорогой Алексей Максимович,
мне писали из Питера, что вы справлялись о моих делах, стало быть, — знаете, что немцы меня направили в Давос и что я здесь с начала сентября. Если принять в расчет немецкий патриотизм, то направление больного в чужую страну, когда санатории и пансионы Германии пустуют, надо признать образцом беспристрастия. Шварцвальд оказался для меня «низок», а здесь, в поднебесье, мне дышится действительно легко, как никогда в жизни. Вот уже почти два месяца я не вылезаю из кровати, и только в дневные часы и в хорошую погоду меня вывозят на балкон. Результаты этого скучнейшего лежания пока не велики, но я доволен ими, мне кажется, что меня держат в постели не напрасно. В самые последние дни я стал меньше кашлять, значительно меньше — это почти чудесно, потому что до сих пор кашель не поддавался никаким увещаниям. В ближайшие недели решится вопрос о пневмотораксе, мне кажется — отрицательно, так как появляется надежда на заживление каверн без помощи пневм[отора]кса, и так как, несмотря на похвальную свою отвагу, здешние врачи больше говорят о двустороннем пневм[отора]ксе, чем делают его, а в моем случае неизбежен именно двусторонний. Признаться, я думаю о пневм[отора]ксе без всякого воодушевления. Я стараюсь не смущаться болезнью — как вы пишете — и очень рассчитываю на то, что в моем возрасте «кохова палочка милостива». О, да, Алексей Максимович, мне «за тридцать», мне настолько сильно за тридцать, что через три месяца будет сорок. Вы меня всегда считали моложе, чем я есть (?), и я нахожу это чрезвычайно деликатным выражением того, что вы еще не отчаялись в моих писательских способностях. Как только это случится, вы мне напишете: «Ну, Федин, теперь, когда вам стукнуло пятьдесят...»