Литмир - Электронная Библиотека

Ум его был изысканно-точный, земной. Он презирал словесность, — то напластование фраз и красивостей, какими часто облекают мысли романтики и фантасты. Поэтому он не мог выносить Акима Волынского, и они были противны друг другу, как масло и вода.

Встречаясь на заседаниях Всероссийского союза писателей в середине двадцатых годов, Сологуб и Волынский вызывали впечатление, что, может быть, еще в девяностых годах прошлого века они чего-то не поделили между собой в «Северном вестнике», где возник этот псевдоним — Федор Сологуб, и с тех пор все делят, делят и не могут поделить мировоззрения, славы, авторитета, кресел на заседаниях, — бог знает чего. Как вседержитель-судия, изрекая сентенции, вносил предложения, декламировал резолюции председательствовавший Волынский. Безукоризненно вежливо Сологуб просил у Волынского слова. Безукоризненно вежливо Волынский предоставлял Сологубу просимое слово. Подпилочками колкостей и усмешечек Сологуб обпиливал пафос Волынского. В благородном негодовании Волынский отвергал язвительные возражения Сологуба. Раззадоривая, Сологуб подбрасывал в огонь реплики, ремарочки. Волнийками рассыпались стекла его очков. Он розовел от наслаждения. Он скатывался в комочек, как паучок, чтобы прыгнуть на жертву. Сладко было ему видеть, как выпячивались громадные глаза Волынского, как сборились и растягивались гармоники его морщин. Боль пылкого сердца, трепет праведной крови радовали Сологуба. Трезвый его взгляд говорил: как мне хочется, так я шучу, — ты пророк; а я тебя съем, я тебя медленно, глоточками выпью до донышка!

Эти сцены фехтований обыкновенно разыгрывались вокруг предмета, который справедливее всего назвать нулем.

Волынский. — Как ни покажется ограниченным, даже быть может, мизерным и низводящим в житейское подполье нас, общество деятелей интеллекта, вопрос о бытовой поддержке наших товарищей, — долг нашего коллектива, долг каждого из нас как человека, долг нашей чести рассматривать этот вопрос с тою же скрупулезностью, с тем же педантизмом, с какими исследователь изучает явления космоса, как бы они ни были ничтожны. Было бы безнравственно, если бы общество писателей, всегда стремящееся быть самому себе примером, заболело микропсией или впало в состояние, при котором предметы кажутся глазу меньшими, чем они есть на самом деле. Прошу вас обсудить, таким образом, наш следующий вопрос — об оказании материальной помощи нашим сочленам, обратившимся к нам за такой помощью по достойным сожаления мотивам нуждаемости.

Сологуб. — Разрешите вопрос.

Волынский. — Слово для вопроса предоставляю Федору Кузьмичу.

Сологуб. — Не будет ли любезен наш уважаемый председатель разъяснить, о каком подполье он говорит?

Волынский (несколько растерянно, но с доброжелательной улыбкой). — О, разумеется, своей метафорой я не хотел ввести никого в заблуждение, как не могу допустить, что она будет истолкована тенденциозно. Я упустил из виду силу привычки, подсказывающей нам распространенное понимание слова «подполье» как политического термина. Я имел в виду, употребляя еще одну метафору, теснину общественной жизни, в которую нам необходимо спуститься, чтобы коснуться самых тривиальных сторон бытия — хлеба и воды.

Сологуб. — Не вижу ничего тривиального в хлебе и воде.

Волынский (примиряюще). — Не будем спорить о словах, Федор Кузьмич. Все зависит от точки зрения. Хлеб и вода — понятия евангельски простые, и в то же время из-за хлеба свергаются царства.

Сологуб. — Однако, Аким Львович, позвольте еще вопрос. Сколько наших сочленов обращается к нам за помощью?

Волынский. — Я держу в руках — раз, два, три, четыре — четыре заявления.

Сологуб. — Какой суммой располагает в настоящий момент Союз писателей?

Волынский. — Попросим нашего казначея, Анну Васильевну, посвятить членов правления в состояние его кассы.

Ганзен. — В кассе сейчас наличными три рубля двадцать копеек и, кроме того, на два рубля почтовых марок.

Сологуб. — Таким образом, верно ли я понимаю ваши слова, Аким Львович, как предложение спуститься в некое подполье или теснину, захватив с собой почтовые марки на два рубля и наличными три рубля двадцать копеек...

Волынский (взволнованно). —Я прошу вас...

Сологуб (беззвучно хохоча). — ...захватить почтовые марки... и коснуться тривиальных и одновременно евангельски простых сторон бытия...

Волынский. — Я просил бы не задерживать течения нашей работы хотя бы и остроумными шутками...

Сологуб (вдруг с ледяной степенностью). — Позволительно задать еще вопрос: предохраняя нас от опасности заболеть микропсией, не впадаете ли вы, Аким Львович, в макропсию, то есть в состояние, при котором видимые объекты кажутся больше, чем они есть?

Волынский. — Как председатель, я полагал бы...

Сологуб (неумолимо). — Как председателя, я прошу вас дать мне возможность уточнить свой вопрос. Не преувеличим ли мы наше могущество, если будем обсуждать этот вопрос, в то время как на каждого нуждающегося нашего собрата приходится наличными всего по восемьдесят копеек?

Волынский . — Я обращаюсь к правлению: целесообразно ли продолжать наше заседание, когда некоторые члены убедительно демонстрируют свое желание его прекратить?

«Некоторые члены», в лице Федора Кузьмича, наблюдали за смятением председателя с застывшей усмешкой, которая долго держалась на полураскрытом рту с большими желтыми зубами и была будто облита глазурью. Голова Сологуба в такую минуту пугающе-резко очерчивалась, и тут мне вспоминается странный случай.

Живя летом в деревне Лужского уезда, я однажды на прогулке встретился с историком Кареевым. Мы проходили мимо сельской церкви, он вдруг взял меня под руку и сказал: «Зайдемте, я покажу вам кое-что весьма интересное». В церкви, в полусвете вечернего часа и в полной безлюдности, Кареев подвел меня к большой почерневшей от копоти «голгофе» и, показав необыкновенно длинным желтым ногтем мизинца на «Адамову голову» в подножии распятия, быстро сказал мне на ухо: «Федор Сологуб». Череп и правда будто улыбнулся мне желтой улыбкой Сологуба, так что я попятился, а старик Кареев, разглаживая свою бороду-фартук, с полным наслаждением захохотал тут же в церкви.

С тех пор, думая о Сологубе или встречаясь с ним, я видел всегда пергаментную, матово поблескивавшую костью «Адамову голову» и ее навеки неподвижное очертанье...

Но нет, это нельзя понимать так, что лицо Сологуба было похоже на череп. Оно обладало поэтической значительностью и даже красотой, свойственной людям исключительной внутренней сосредоточенности. Но в какие-то моменты оно как бы умирало, и этому впечатлению, конечно, содействовала легенда Сологуба-поэта. Когда он оцепеневал в злорадном превосходстве, которое мертвило все остальные его чувства, невольно заставлял он вспомнить, что ведь Сологуб есть синоним неприятия жизни, ужаса, страха жизни. Тогда в воображении лицо его подменялось «Адамовой головой».

Отдадимся могиле без спора,
Как малютка своей колыбели, —

холодящий призыв этот стократ повторился в стихах и прозе Сологуба — в удивительных по ледяной чистоте своих граней его «перезрелых творениях», как назвал их Белый. Призыв этот сделал из его имени то, чем оно стало в истории русского декаданса, — поэта смерти, то литературное обличие Сологуба, которое он не мог бы с себя снять, даже если бы захотел. Если бы он начал доказывать со всей присущей ему математической последовательностью, что он любит жизнь, никто не поверил бы ему. Если бы он возопил, и кричал, и стенал бы, что он привязан к радостям земли и весь свой век готов отдать только им, никто не услышал бы его. Так приросла к нему гипсовая маска смерти, созданная, вышлифованная его собственными усилиями. Он облек себя в саван, и кто же придаст значение его отчаянным жестам, какими он старался содрать с себя тщательно сотканное им самим одеяние смерти?

33
{"b":"845185","o":1}