Выколотая окрестность, это место между лопатками планеты Земля, предстаёт нам в последний раз, она неспокойна и держится настороже. На тротуарах навоз, бабы зыркают из-под платков и из-под ладоней, под лотками на скате в низшую точку оперившаяся только до тюриков безотцовщина, дом пристроен к дому, дальше, куда ни пойди, сплошные купола, кирпичи с выбитыми орлами, съезжаешь по галерее ты, а летит стая их, все, проходя мимо, косятся на будку, хочу насрать в мезонине, люди спят — ладошки между колен, бороды словно пристёгнуты к картузам, смотрят в объектив, до будки рукой подать. Безжалостный городской квартал, но описуемый, для людей, кажется, всё-таки стягивающий в себя зло. Гувернантка надзирает за тем, как фигуры в шубах садятся в карету, однажды туман рассеется, всё будет как на ладони, на шести поворотах срабатывают ловушки с тифонами, после её конца в переулках и ночлежках останутся гнить тысячи картузов. Герардина больше не может рассматриваться в качестве патронессы. Кучер правит, куда ведут его для священного делания — марвихер-гопа, мост под каретой едет над рекой, повторяя русло, сыщики уже поняли, что ошиблись, император принимает одно неверное решение за другим, выезжает на массовой лояльности. Герардина не выдерживает, бежит за омнибусом, люди отказываются замечать перемены, Готлиб, пьяный, возвращается к бурлакам, вдруг осознав, что снова не оставил следа в истории, странная смесь старого и нового отражается на статистике потребления, Монахия плачет дома, думая, что возлюбленного сегодня кончит охрана кареты казначейства, начинается снег, Гавриил едва переставляет ноги на Сибирском тракте, кандалы на них не тёплые и не холодные, террористы знают, что нужно захватить власть над воображением, Зодиак с бомбой сидит в схроне в переулке, Чарльз Доджсон и Николай Лесков листают словари, сочиняя друг другу письма, Жюль Верн пишет новый роман — точность в отношении между вещами и словами. Герардина работает локтями за каретой, одна её нога начинает стираться. Умная бомба и глупые боги, да всё это, по сути, пока и не терроризм, вызвано недоумение. Л.К. не получает прозвища «Один день». Омнибус скатывается с моста в переулок, перевозимый материал важен настолько, что никто не знает, насколько именно, и не может объяснить этого фургонщику. Он бросает дуру, он стреляет в кучера, кхерхебы обсуждают технологию власти с точки зрения развития производительных сил, история переизобретается из ничего во время общественного порядка, основы наблюдения за радикальными группами закладываются сейчас. Из разлома вверх бьёт смерч из доказательств, тромб, подобный пеплу из вулкана, саже из лампы разлетается над всей Российской империей, люди натыкаются на доказательства от Владивостока до Гельсингфорса, от Архангельска до Баку, бывшие крепостные, мещане, гильдейское купечество, цеховые, городовые обыватели и дворяне в первом поколении хватают опускающиеся с небес бумажки; вынесено суждение, мощный вердикт, на профессиональном языке — разгадка дела; заговор литературных террористов был направлен не против земской реформы, а против судебной.
ЧАСТЬ
ЧЕТВЁРТАЯ
ПОДО ЛЬДОМ
ТЕЧЁТ ВОДА
Глава четырнадцатая
Иконическая интерлюдия Эббингауза
Он стоял у окна — электричество отключили с утра, — держал в руках сочинение Маркса «Капитал», уже, уже, уже слом рассудка, труд не имеет стоимости, ага, как будто за проклятья по адресу этого талмуда его и бросили убедиться в продукте фетвы; чёрт с ним, пускай потом родятся всякие оппоненты иконологии, главное — вспышка образности в голове того паренька, Толи. Именно в силу того, что он был третьим, намеревался оказаться более счастливым, нежели первые двое тёзок Новых замков, для чего стоило просто не высовываться, но следующим роковым консигнатором, проводником перста и кисмета в его жизни стали советские аббревиатуры, начиная от СССР и заканчивая Дорпрофсорж(ем), во многом из-за них и того, что стояло за этими нелепыми сочетаниями, теперь претендовавшими на изображение сути для всех и каждого, он сошёл с поезда в Макленбург-Померании, там, где племена ободритов, арочные мосты, речные острова, на них сплошь удивительные замки и охотничьи угодья, перечёркнутые взлётными полосами под светомаскировкой. Он мог оказаться в организации в какой угодно роли, охваченным, педономом, комендантом или женщиной, помимо него врачей было множество, на самом деле, всего около трёх дюжин, некоторые приезжали и уезжали, не возвращались после отпуска, порхали по развёрнутому промыслу der Endlösung der Judenfrage [262], византийски ранили, ещё и, видимо, сгорая от любопытства, что по первому времени невероятно его озадачивало, приходилось очень быстро — хотя он в принципе не любил определённые скорости — приспосабливаться и делать вид, что всё идёт своим чередом и он так же, как и прочие, заинтересован познать все аспекты действия сульфаниламидов, для чего легко приемлет введение в живого человека микробов анаэробной гангрены или патогенных стафилококков. В их роду уже был врач его положения, Виатор Замек, всё повторялось.
Лагерь, становая жила — останки мемориального комплекса, пока не выше первого этажа, обветренные стены, испятнанные охрой и лютеином, низкие бойлерные трубы, колючка ещё не натянута, провисла и скрипит, огнеупорный кирпич, фирма, её заря, руины зиккурата, который, казалось, только сейчас перестали разбирать для некоего загадочного бункера на берегу Одера, во многих местах возле озера и наскоро набросанных черт дорог торчали обломки стены, напоминавшие зубы, словно по зигзагу под землю не до конца закопали десяток черепов без верхней челюсти, обломки жёлтые и чёрные, тут и там брошены рельсы, много где не соединённые между собой и ведущие, если ехать по ним, во все страны мира, чтобы оттуда, как на ковчег, свозить заключённых.
Он сидел у окна, стоял в тени вышки, шёл, объясняя себе это сохранением жизни, хотя бы активной формы своей материи, пока был настроен протянуть как можно дольше, всё время приходилось наблюдать бесконечные ряды и массы старух в полосатых робах, постаревших преждевременно и ставших теперь на одно лицо, на то же лицо и их дети, им на ходу всегда что-то сочиняется, голоса рассказчиц визглеют, они меньше ростом и скорее истончаются, сопереживают боли матерей, и на сожаление о себе до поры чувств у них не остаётся, подумывал нарастить себе роговицу, дождливым вечером, не зажигая свет, до смерти хотелось сладкого, но раз, ход мыслей изменился, и вот он уже увлечён новой идеей и вместе с этим одним продлённым спазмом привык, это случилось одновременно и, возможно, спасло его от этих гулявших по всему старому свету карьерных возможностей — из лагеря в операционную, из Aufseherhaus [263] в штрафбат.
Вскоре в него влюбилась некая Гермина, не сказать, чтобы это случилось само по себе, такого добиться пока не представлялось возможным, он был небезобразен, а она имела большие потребности, к тому же без зазрения совести пользовалась его шаткой позицией, превращая её в конструкцию карательного аппарата, вчера стояла в столовой в стороне от вереницы надзирателей и рассказывала напарнице, что в отношении одного врача гестапо инициирована проверка, которая и вправду могла материализоваться в тупике Принца Альбрехта, там у них под сводами, будто в трансепте, бюсты Гитлера и Геринга смотрят на тебя, как только заходишь, возникновение чувства сразу стало понятно, они стояли одни в пустом кабинете, сделала шаг, другой, уже наступила ночь, поздняя осень, темнело рано, коснулась руки… начала помогать капризным шефством, делясь сведениями, заранее, по-видимому, выстраивая их сложно, сводя к странным, по его мнению, советам, шептала в ухо, доводя фразы до лаконичности, задействуя язык больше, чем нужно, не то чтобы она была такая уж некрасивая, однако само её положение и вещи, которая она делала вполне обыденно, отталкивали, пришлось что-то с этим придумать… и вот он результат, у него на столе, среди карандашной стружки, фрагментов пенсне, шила с окровавленным наконечником, ленты с отпечатками пальцев, разрезанной на четыре части полосатой кепки, по виду вообще не понятно, что это.