Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но во мне было четкое осознание, что Крэнсби не поймет меня и не будет содействовать. Все нужно делать своими силами.

То и дело я слышал, что помешался на случившемся «инциденте», так они все его называли, что у меня навязчивое желание заново пережить его, но в другой роли, и даже то, что у меня якобы триггер на маленьких девочек, возраст которых примерно соответствует возрасту моей похищенной сестры, когда я видел ее в последний раз. Я спрашивал, что означает триггер. Он показывал мне фотографии детей и просил описать, что я чувствую. Но я не мог, потому что злился. Меня выводило из себя, что на мои вопросы не отвечают, при этом все время задают свои – было бы легче, если бы я их не слышал.

А еще меня злило вот что: они старались сглаживать углы с невероятной фальшивостью и называли вещи не своими именами. Например, слово «инцидент». Зачем они его употребляли, почему именно его? Что вообще значит это слово и почему кто-то решил, будто оно подходит в моем случае? Если слышать его десятки и сотни раз, как слышал я, начинаешь сомневаться, существует ли вообще слово «инцидент» в языке, оно становится просто набором звуков без значения, за ним больше ничего нет – нет того, что оно призвано скрывать, затерлось от злоупотребления, вывелось, как пятно. Почему нельзя было сказать, как было? Не «до инцидента», а «до того, как твою сестру похитили по твоей невнимательности». Не «после инцидента», а «после того, как ублюдки украли маленькую девочку, пока ты пил пиво с дружками».

Может, если бы я чаще слышал правду, как она есть, а не неуклюжие попытки ее сокрыть, сгладить, припрятать от моей психики, мне и становилось бы легче. Но они как будто старались убежать от реальности, в то время как я стремился ей навстречу. Всегда стремился навстречу, не боясь столкновения. Потому что столкновение неизбежно. За этим я здесь.

Я ненавидел слово «инцидент» и слово «триггер». Как можно пичкать научные термины человеку, чью маленькую сестру украли у него прямо под носом? Забрали беззащитного ребенка и сделали с ним неизвестно что. Разве можно называть ТАКОЕ тошнотворно-спокойным словом «инцидент»? Весь тот сюрреалистичный ужас происходящего, что пришлось испытать мне и моей семье, вся боль, страх и отчаяние, когда следствие не давало результатов, бессилие, когда ее тело так и не нашли… Всего лишь «инцидент» для тех, кто лечит меня. Думает, что лечит меня.

Кто на моем месте не испытывал бы чувства вины? Да я возненавидел себя так, как ничего и никогда. Боль от побоев отца и взглядов матери была сладкой пилюлей, на время приглушавшей внутренние терзания самобичевания. Крэнсби полагает, будто травма головы сделала меня таким, каков я сейчас, фанатиком, параноиком, но я так не считаю. Цель у меня появилась не сразу.

Долгое время в самом начале я понятия не имел, как мне жить дальше и что предпринять, чтобы меньше ненавидеть себя, или хотя бы эквивалентно уровню родителей. Не думаю, что существенно изменился с тех пор, как отец выбил из меня все дерьмо, чего я, безусловно, заслужил, и пережил бы еще раз. Когда я лежал на полу в прихожей, сломленный напополам, не мог вдохнуть и ощущал щекой что-то густое и теплое, как сироп, мне было хорошо. Я очищался через страдание. Кажется, для этого существует специальный термин, но я не силен в искусстве.

Не отрицаю, что поступок отца многократно усилил во мне нечто, к чему я потом все равно бы пришел, но точно не поменял меня. Ускорило процесс – безусловно. Однако я оставался собой: никчемным человеком, которого впервые не волновал его социальный статус. А еще – никудышным братом, которого тихо презирают члены семьи и даже соседи. То, что я видел в их взглядах, безмолвно-красноречиво обращенных в мою сторону, усиливалось внутри меня, как будто проходило через увеличительную призму, и обрушивалось новой волной порицания.

Вудбери – небольшой город, всего чуть больше ста тысяч человек, а ведь даже в крупных городах все знают друг друга через два рукопожатия. Стоит ли озвучивать, что подобные инциденты (ха-ха-ха!) случаются у нас, может быть, раз в пятьдесят лет, и население было обескуражено. Испуганные люди, как правило, забывают сочувствовать. Все свое негодование они выпустили с поводка не на того, кто это сделал (ведь никто не знал виновника), а на того, кто позволил этому произойти (и сам пострадал). Я понимал их поведение. И не понимал одновременно.

Несколько месяцев я всерьез думал о самоубийстве. Боли я не боялся, она казалась спасением от ежедневного самочувствия. Я искал подходящие способы. В такие минуты настроение у меня улучшалось. Я думал, если меня не станет, всем вокруг станет легче, особенно родителям. Точно знал, что они не способны любить человека, по вине которого произошла катастрофа, даже если этот человек – их сын. Вторых детей всегда любят больше, это аксиома. Относиться ко мне по-старому не будет никто, на прощение я не рассчитывал, в притворстве жить не хотел.

Узнав, что я выбрал уйти из жизни, они вздохнут с облегчением и смогут оправдать меня – в глубине души. Жизнь за жизнь. Только радикальный шаг мог искупить мою вину. Только мертвый сын мог снова вызвать сочувствие и привязанность в их окаменевших сердцах, помочь начать все с чистого листа. Да, Нону это не вернет, зато хотя бы я перестану маячить перед глазами живым и ненавистным напоминанием, что ее не вернуть.

Некоторые вещи недоступны для понимания, пока не произойдут с нами лично, и выглядят как великое открытие, покуда не захочешь приобщить к нему остальных. Тогда и заметишь, что окружающие давно разгадали эту тайну и держат рот на замке. Словно существует негласное табу, запрещающее делиться важными доводами, достигнутыми путем индивидуальных ошибок. В моменты осознания этого запрета я начинаю ненавидеть тех, кто предпочитает молчать, за то, чего они раньше мне не рассказали. И чувствую себя идиотом, который заново изобрел велосипед.

Несколько лет пролетели, словно месяц, проведенный в болезненном бреду кошмарного сна. Бесконечного кошмарного сна из повторений, стыда и желания самоуничтожиться. Из чужих взглядов и движения губ, заговорщицки переговаривающихся обо мне. Из моего собственного взгляда, направленного на меня прямо из зеркала. Если бы этот взгляд мог убить, я бы давно решил проблему своего существования.

От суицида, способного устранить мои страдания вместе со мной самим, меня остановило только одно: они не нашли тело. На языке сухих фактов это означало, что смерть не установлена точно, абсолютно и конкретно, и человек считается пропавшим без вести, а не убитым. Так они говорили сами. И тогда я понял: пока не найдено тело, моя сестра не может быть мертва. Я не имею права так думать, а тем более – опускать руки. Точнее всего следует сказать, что она и жива, и мертва одновременно. А если есть шанс, что Нона жива, самый мизерный шанс размером с атом, я тоже не хотел умирать, хотя жизнь, какой она у меня была, подталкивала меня к этому шагу, вынуждала.

Единственное, о чем я сейчас жалею больше всего, состоит в том, что я слишком много времени потратил на сожаления и ненависть к себе. Я упустил несколько лет, пытаясь прийти в себя, а нужно было действовать сразу, молниеносно. Взять себя в руки и идти по горячим следам, задушить собственное бессилие. Я был размазней для этого. Я совершенно ничего не мог, кроме как лежать в постели, плакать да размышлять, как всем будет хорошо без меня и как мне самому станет хорошо без себя. А думать следовало о другом. Но разве способен человек, переживший горе, слышать хоть что-то, кроме жалости к себе? Самый громкий инструмент в оркестре.

Со временем какой-то частью сознания я стал понимать, что Нону найдут. Предчувствие туманило взор как бельмо на глазу, как полупрозрачная соринка, которую не можешь вытащить, и игнорировать тоже не можешь, но оно клубилось и разрасталось, пока не стало катарактой, полным поражением глаз… и моим новым зрением. Новым взглядом на прошедшие события и предвосхищением будущих.

46
{"b":"844431","o":1}