Действительно, «взгляд» Берберовой на большинство представителей человеческого рода был, как правило, «безочарованным», но Ахматова, мне кажется, принадлежала в этом смысле к немногим исключениям. Никаких «шлепанцев» в «Курсиве», естественно, нет: Берберова пишет о «бархатных сандалиях», в которые в тот день была обута Ахматова [Берберова 1983, 2: 621].
Но дело, конечно, не только в этой детали. Берберова, не видевшая Ахматову сорок три года, вряд ли могла быть «очарована» тем, что открылось ее взору. Она не ожидала, что Ахматова еле-еле может передвигаться и даже с трудом стоять на опухших ногах, что ее тело настолько раздуто водянкой. Стоит ли удивляться, что главным чувством, испытанным в те моменты Берберовой, было не восхищение и не умиление, а страх за Ахматову. И этот страх нельзя считать неоправданным: меньше чем через год Ахматова скончалась.
Конечно, если бы «Курсив» был сдан в печать при жизни Ахматовой, все физиологические подробности Берберова бы убрала. Но весть об ахматовской смерти, случившейся 5 марта 1966 года, пришла тогда, когда рукопись книги еще лежала на столе у Берберовой, и рассказать о том, что больше всего ее испугало при встрече, стало казаться вполне уместным. Неслучайно даже такие преданные Ахматовой читатели, как Лидия Корнеевна и Елена Цезаревна Чуковские, не увидели в этом фрагменте «Курсива» ни малейшего криминала.
В тот же приезд в Европу Берберова встретилась с несколькими жившими в Париже литераторами, в частности с Адамовичем. Их отношения были всегда непростыми, сначала из-за вражды Адамовича с Ходасевичем, а в послевоенные годы уже по иным причинам. С одной стороны, Адамович был непосредственно причастен к распространению слухов о «гитлеризме» Берберовой, а с другой стороны, его собственное восхищение Сталиным, имевшее место в середине 1940-х, вызывало у Берберовой почти такое же сильное возмущение. Но она неизменно ценила Адамовича как литератора, и даже в самые худшие времена не хотела окончательно поссориться, стараясь по возможности поддерживать общение.
Пробыв несколько недель во Франции, Берберова отправилась в Италию, где провела месяц с лишним, но о ее перемещениях по стране (от Таормины до Венеции), возвращении в Париж и отбытии в Америку известно только из ее переписки. Дошедший до нас дневник того времени кончается на записи от 14 июля, в которой Берберова сообщает, что приступила к последней главе «Курсива». Эту главу она вчерне закончила в Таормине. Ее «полировкой» Берберова собиралась заняться (и занялась) в декабре, во время рождественских каникул196.
Таким образом, к весне 1966 года главная книга Берберовой была в целом готова. 18 марта она сделала в дневнике такую запись:
Сегодня я кончила перечитывать и исправлять «Курсив». Это – конец. Можно освободиться от работы, кот<орая> держала меня 5½ лет. Но еще лучше: можно освободить мысль от прошлого, к которому она все время возвращалась, пересматривая, ища, находя, проверяя, туда-сюда скользя, застревая то в том, то в этом. Поэтому, освободив ее, я и начинаю эту тетрадь197.
* * *
С этого момента Берберова будет вести дневники вплоть до самой кончины, то есть более четверти века, хотя в сделанных записях будут лакуны протяженностью в дни, недели, месяцы, а затем и годы. Эти записи составляют дюжину общих тетрадей, сохранившихся в архиве Берберовой.
Наиболее регулярно она вела дневники на протяжении пятнадцати лет, с 1966 по 1980 год, тщательно фиксируя, чем в этот день была занята, кого видела, с кем говорила по телефону, от кого получила письма и кому написала сама. Берберова отмечала все выставки, которые посещала, все фильмы, которые смотрела (ее любимым режиссером был Бунюэль, второе место занимал Бергман), и – особенно пунктуально – книги, которые читала.
Значительную часть составляла литература, необходимая Берберовой для подготовки семинаров и лекций. Наиболее сложным курсом в ее преподавательской практике был, видимо, курс по структурализму, а потому, как свидетельствуют записи, Берберова штудировала и Шарля дю Боса, и Жерара Женетта, и Ролана Барта, и Леви-Стросса. В ряде своих лекций Берберова касалась новейшей русской литературы, а потому она внимательно следила за тем, что публиковалось в Советском Союзе и что издавалось за рубежом. Берберова неизменно просматривала советские толстые журналы, прежде всего «Новый мир». На особо важные новинки она писала рецензии.
Когда Берберова читала, что называется, для отдыха, то безусловное предпочтение отдавалось в те годы произведениям документального жанра: воспоминаниям и автобиографиям (Андре Жида, Сторм Джеймсон), биографиям (Жорж Санд, Байрона, Пруста, Флобера, Кэтрин Мэнсфилд), переписке (Анаис Нин с Генри Миллером, Вирджинии Вульф с Леонардом Вульфом, Томаса Карлайла с Джейн Уэлш Карлайл), дневникам (братьев Гонкур, Анаис Нин, Вирджинии Вульф, Шарля дю Боса, Жюльена Грина).
Однако, в отличие от прочитанных Берберовой дневников, ее собственные записи были заведомо не предназначены для публикации, разве что в малых отрывках. По форме и содержанию (одни предельно лаконичны, другие пространны, но нередко за счет чисто бытовой информации) записи Берберовой этого времени представляют собой нечто среднее между ее дневниками 1930-х и дневниками 1940-х, выдержки из которых составили впоследствии одну из глав «Курсива».
Правда, в середине 1970-х годов Берберова решила начать «записывать совершенно другое», не отмечая «ни хождение в библиотеку, ни на кампус, ни поездки за продуктами, ни сидение дома», а «только письма, встречи, телефоны важные и: книги прочитанные, исследования для работы (текущей), открытия сделанные, мысли, имеющие отношение к моему делу и т. д.»198 Принятое решение не коснулось привычки Берберовой остро реагировать в дневнике на происходящее в мире: эти записи, пожалуй, стали еще более развернутыми. Берберова продолжала внимательно следить за обстановкой в Израиле, о судьбе которого постоянно тревожилась, и, конечно, за событиями в Советском Союзе. Скажем, начало войны в Афганистане она отметила следующей записью: «…я поддаюсь крайнему мраку от дел политических – кот<орые> меня не касаются (но в кот<орых> виноват Советский Союз, печать кот<орых> лежит на мне, как на всех рожденных на территории России)»199.
Дневники были по-прежнему важны для Берберовой в качестве верного средства психотерапии и самоорганизации, но со второй половины 1960-х годов на первое место вышла другая их функция. Дневниковые записи давали Берберовой потенциальную возможность осуществить проект, которым она собиралась со временем заняться, – а именно взяться за продолжение автобиографии, посвященной подробному рассказу о ее жизни в Америке. Понятно, что написать такую книгу без опоры на дневник было бы нереально.
И хотя выполнить задуманное Берберовой не удастся в силу определенных причин, о которых я расскажу позднее, в архиве сохранился подробный план «Книги» (более конкретного названия придумано не было). Этот план дает достаточно четкое представление, о чем Берберова хотела в своей «Книге» написать.
В первую очередь она думала рассказать о своем круге общения, неизменно очень широком. В этот круг, естественно, входили коллеги Берберовой по кафедре, среди которых она сразу выделила молодого профессора Кларенса Брауна, исследователя и переводчика Мандельштама.
Браун ценил расположение Берберовой и отвечал ей тем же. Поехав в Советский Союз в 1965 году, он писал ей оттуда, а вернувшись, тут же ей позвонил. Они встретились прямо на следующее утро и проговорили, как следует из дневника Берберовой, почти три часа. В той же записи перечислены темы разговора:
О Над<ежде> Як<овлевне> Манд<ельштам>, о «второй литературе», которой надоело бояться, о Шкловском, Вознесен<ском>, Евт<ушенко> и др. – презрительно, называет их «оплаченная оппозиция». Все было очень интересно и даже ново, но я боюсь, что, бывая каждый вечер у Н<адежды> Як<овлевны> М<андельштам>, он видел там только тех, кто не печатается, держит кулак в кармане и мечтает подражать Ахм<атовой> и Манд<ельштам>. Картина не совсем верная. Называет Гладкова (секр<етаря> Мейерхольда), [Е. Г.] Эткинда и др<угих>. Был в Пушкинском доме. Говорил, что Ход<асевича> любят и читают. <…> Привез материалы Манд<ельштама> – стихи и пр<очее>200.