– Вот полоска от Руара, – проговорил он, касаясь кончиками пальцев кожи возле моего пупка. – А вот маленькая складочка от Туне Амалии.
Я закрыла глаза, вздохнула. По его коже пролегали странные дорожки, оставленные зубами и когтями медведицы. Посреди ночного леса мы с ним любили друг друга. Он погладил меня по бедру: поначалу мягко, потом все настойчивее. Я ощутила тепло его тела. Ты проснулся, Руар, и я вздохнула. Но Армуд рассмеялся, уткнувшись мне в шею, и притянул тебя к себе.
– Ложись рядышком, малыш, – сказал он тебе, и мы заснули все вместе. Во сне ты охотился за чем-то интересным, Армуд дышал медленно и задумчиво, а я лежала и думала, как хочу состариться рядом с вами.
Так шли годы у нашей стаи: сперва один, потом другой, и вот однажды оказалось, что прошло уже больше половины времени до того момента, как Уютный уголок станет нашим. Каждый раз с наступлением зимы Армуд танцевал на первом снегу, в этом танце была радость – но одновременно и заклинание, призванное защитить нас от предстоящих испытаний. Летом он глядел на синие поля, а по осени на зеленое, оранжевое и золотое – стоял, не сгибаясь под тяжестью осеннего страха, зимнего холода и весеннего голода. Иногда он приходил домой с облегчением, иногда с тяжелым сердцем, но всегда лицо его разглаживалось на пороге дома, не принося с собой в наш дом беду, а только запах леса. Случалось, допоздна я лежала, прислушиваясь, ожидая его возвращения, улыбалась, слыша его шаги по двору. Закрыв за собой дверь, он всегда целовал меня у основания волос, где волоски самые тоненькие. Ни одного вечера не проходило без этого поцелуя, и каждый раз я закрывала глаза. Когда он доставал еду, которую я оставляла для него в кладовке, я прислушивалась к звукам, пытаясь определить, принес ли он с собой хоть что-нибудь, чтобы положить в кладовую. Спрашивать я не хотела – да он, скорее всего, и не подозревал, что я не сплю. Когда он садился с тарелкой за стол, я обычно засыпала.
Днем я укладывала все свои печали в банку в кладовке. Все времена года в Хельсингланде были прекрасны, особенно зима, но голод подстерегал нас, едва снег покрывался ледяной коркой. Мы оба тревожились – я видела, что он думает о том же, о чем и я, но не хочет взваливать тяжесть мне на плечи. Затылок у моего Армуда был напряжен, спина часто болела. Его плечи расправились только тогда, когда мы сполна расплатились с долгом у лавочника. В тот день я улыбалась деревенским жителям, когда мы вышли из лавки, перебросилась несколькими словами с Юханной, прежде чем отправиться домой. Когда его рассказы парили, свободные ото всех оков, я легко ступала по полу – не важно, где быль, а где небылица.
– Теперь все будет по-другому! – заявил он мне, когда мы вышли от лавочника с тканью и продуктами, и не остались должны ни единого эре. – Скоро у детей округлятся щечки, и они будут играть на улице, пока ты не позовешь их ужинать.
Я кивнула.
– Следующей весной мы впервые будем есть досыта.
Армуд улыбнулся так широко, что вокруг глаз углубились морщинки.
– Через четыре года Уютный уголок станет нашим.
Допоздна я сидела и шила ему рубашку из купленной ткани. Из старой я смастерила тряпичную куклу для Туне Амалии – она назвала ее Беатрис. Хотя мы не могли себе этого позволить, Армуд купил масло и новые скобы для моего сундука. Мой Армуд оказался прав: дети играли до темноты, круглолицые и круглощекие. Жемчужный туман. Громкий смех. Счастливый дождь под серым небом. Глазок масла в каше, звяканье инструментов за стенами дома. Из земли на дворе и в лесу тянулись вверх ростки, и к концу лета наши закрома были полны. Когда у лавочника появилась зеленая краска, я купила баночку и выкрасила все наши четыре разномастных стула, так что они стали единой семьей. Армуд купил четыре колеса, чтобы построить тележку – возить детей и еду, а я буквально влюбилась в девять латунных крючков. Лавочник любезно улыбался нам каждый раз, когда мы приходили к нему с деньгами. Легким шагом шли мы к дому с крючками и колесами. Армуд вертел колеса в руке, посвистывал, глядя на кроны деревьев, и шел такими большими шагами, что мне приходилось бежать, чтобы поспевать за ним. Схватив его за руку, я почувствовала, как его шаги сбились с ритма. Он положил руку мне на спину, как в танце.
– Теперь удача на нашей стороне, Унни, – заявил он и закружил меня в норвежском танце, хотя вокруг не было никого, кроме птиц.
– Теперь удача на нашей стороне, Армуд! – ответила я, когда мы, пританцовывая, двинулись домой.
Взяв передышку, я прислонилась спиной к дереву. Он поцеловал меня долгим поцелуем.
Рубашка задралась у него на животе, когда он завинчивал крючки возле двери и над плитой, вместо гвоздей. Помню, как шрамы от медвежьих когтей все еще казались мне непривычными наощупь, когда я подошла и положила руку ему на живот между поясом и рубашкой. Остановившись, он обнял меня и долго держал, прежде чем снова заняться крючками.
Тогда мы не могли знать, что столько крючков не понадобится.
Кора
Овчарка
На ней все та же серая кофта с обтянутыми тканью пуговицами, которую ей подарил однажды Руар на Рождество и в которой она выделывала радостные пируэты, открыв пакет. Кофта покрылась катышками, а на рукавах они скатались в серые колбаски. Скоро кофта уйдет в прошлое, как и он сам. На клеенке, в том месте, где он обычно сидел, остались маленькие круги – от тепла его большой кружки с логотипом лесозаготовительной компании. Его черный ежедневник – блестящий, с красной резинкой – лежит открытый на кухонном столе, с заложенной внутрь ручкой. Эту ручку я могу положить в сумочку, если решусь подняться и уйти – я имею на нее не меньше прав, чем Бриккен. Все, чего я не могу высказать, на дне души только стыд и тоска, они будут разъедать меня, как плесень, пока я не сгнию изнутри. «Дай сюда бумаги и убирайся! – хочется мне крикнуть. – Я должна была бы унаследовать эту кухню, она должна была бы стать моей! Погаси лампу и убирайся!» Ее лицо все в морщинах, как у старого слона, она оттягивает складку под подбородком и издает звуки, когда пьет, и, хотя я только что пообещала себе этого не делать, меня так и подмывает, не сводя с нее глаз, откусить кусок фарфора в том месте, где цветы особенно синие, перегнуться через стол и грызть осколки, хрустя ими прямо у ее лица.
Вид у нее такой добродушный.
– Всякая жизнь течет себе в своем углу, остается лишь надеяться, что ты защищен от ветра.
Так она говорит, а я сижу, голая под одеждой, и мерзну, пока за окном темнеет.
Когда раздает звонок телефона, мы обе вздрагиваем, сигнал разрезает воздух, и Бриккен почти в шоке, когда я подхожу к столешнице и беру трубку. Это Лива. Ее мелодичный голос течет в комнату сквозь отверстия в бакелитовой трубке, она спрашивает, как я себя чувствую, говорит, что они с Оке, разумеется, приедут на похороны, Лоттен тоже приедет, а вот у Стюре другие дела, кстати, какого числа? Она продолжает болтать – слушая ее, я провожу пальцем по изгибам столешницы. За окном на фоне неба чернеют узловатые силуэты фруктовых деревьев – их не волнует то, что сейчас их касаются последние лучи солнца. Лива вздыхает. Сколько смертей – ужасно, что умер король и еще Кларк Улофссон в Стокгольме. Я смотрю в окно. Слова Ливы скребут по коже – они чужды этой комнате, этому дому. Такие простые, повседневные, что у меня начинают дергаться уголки губ, мне хочется расхохотаться в голос, громко и нервно, мне приходится подавить в себе эту реакцию, закусив губу. «Передавай привет Бриккен!», – говорит она, когда я уже кладу трубку. Я не передаю привета. Вместо этого я думаю о том, какие же будут поминки, если я произнесу над бутербродным тортом ту речь, с которой хотела бы обратиться к Руару.
Здесь, в маленьком пронизанном сквозняками домишке далеко в провинции, я просидела с двадцатилетнего возраста, руки у меня становились все более шершавыми, а израненная жизнью женщина рассказывала мне свои истории. Запах картошки смешивался с запахом мокрой листвы, капель дождя и жареных кофейных зерен. На окне менялись занавески, дверцы кухонных шкафов перекрашивались, но всегда в один и тот же нежно-голубой цвет. В первые годы, видя, как глаза мои тревожно бегают на грядке, когда я озиралась, высматривая Овчарку, она зазывала меня к себе, гладила кошку, так что та надувалась от гордости, отпивала глоток кофе и рассказывала о своей жизни. Те же воспоминания, которые она рассказывает мне сегодня.