Мы передавали друг другу воззвания Натана к «народу» и «элите». В первом он обещал бороться за «поруганные права простого человека», во втором возвещал «об окончательной битве за необъятные права элиты».
«Позвольте выразить почтение бесстрашному и стойкому атеисту», – так начиналось послание Натану от английского научного сообщества, и мы удивились наивности британских коллег. «Приветствуем великого борца за христианство», – обращались к Натану три кардинала, и мы подивились наивности католических иерархов.
Заразившись нашим энтузиазмом, отец Паисий присоединился к раскопкам.
– Вот, поглядите на красавца, – скривил он губы под черными усами. – Скачет куда-то! Скачет он!
Батюшка протянул мне вырезки из газет: по русским просторам на вороном коне мчался Эйпельбаум в кипе.
– Ишь, гарцует! – сердился батюшка. – Аж кипа на ветру развевается…
– Так не бывает, отец Паисий, – ласково возразил ему богослов и передал мне другую газету. Черный крупный заголовок вопрошал: «Что делать еврею на коне?» Так озаглавил свою статью главный раввин Москвы, когда решил высказаться по поводу «очередного подвига Эйпельбаума». Я напомнил батюшке и богослову, что чуждые распри не входят в сферу наших научных интересов. Нас занимает другое: как возник и вжился в массовое сознание образ Натана, покорителя русских просторов? Почему, пока Эйпельбаум скакал по России – как на вороном коне, так и, фигурально выражаясь, на коннице самых причудливых идей, – это почти ни у кого не вызвало ни протеста, ни даже недоумения? Не значит ли это, что антисемитизм побежден, и уже одним этим оправдан наш парадоксальный и во многом безнадежный исторический период? В ответ на мое оптимистическое предположение кто-то гнусно хихикнул – увы, я не отследил, кто именно.
Наконец нами были обнаружены секретные дневники Эйпельбаума. Мы прекрасно понимали, что даже тайные записи рассчитаны на аудиторию: мечта о ней, жажда ее проскальзывает в самых интимных текстах. Но перед нами был более сложный случай: создавая эти якобы откровенные дневники, Натан хотел повести потенциальных читателей по ложному следу. Потому коллеги поддержали меня, когда я воскликнул:
– Мы не сделаем самотолкование Натана нашим собственным толкованием!
– Не на тех напал, – согласился отец Паисий, завистливо разглядывая письмо католических кардиналов.
Принимаясь за изучение дневников Эйпельбаума, мы – а в нашем коллективе были выдающиеся филологи и лингвисты – надеялись на главное свойство текста: даже созданный с целью обмана, он неизбежно демонстрирует личность автора.
– Истинный читатель, – сказал доктор филологии, сквозь лупу разглядывая дневники Эйпельбаума, – это неумолимый и зоркий следователь. А текст – преступник на допросе, главная цель которого – увертываться и посылать ложные сигналы. Сердечный ритм всякого текста скрывается и мерцает, и наша задача – сделать «кардиограмму» дневников Эйпельбаума. Мы поставим Натану окончательный, не подлежащий обжалованию филологический диагноз. Мы разоблачим его, то есть разгоним облака, нагнанные им самим. И увидим, какую неприглядную картину осветит освобожденное нами солнце.
Речь филолога была настолько великолепна, что в квартире Натана раздались аплодисменты. Правда, нам показалось, что аплодируем не только мы, но еще кто-то – незримый и хамоватый, бесплотный и беспардонный.
Мы презрели коллективную слуховую галлюцинацию с бесстрашием ученых. Она не могла помешать нам, ведь наши взгляды уже горели исследовательским пылом, тем самым, так любимым мною пылом, который обещает научные открытия. Но, как оказалось, не все мы были одержимы бескорыстным поиском истины. Очаровательный профессор лингвистики, не скрывая дрожи в красивых тонких пальцах, вытянула из архива любовное письмо Эйпельбаума, адресованное неизвестной получательнице, и стала читать его с совершенно ненаучной страстью. Это нас обеспокоило. Дыхание профессора прерывалось, предвещая рыдания, что вскоре и случилось: она заплакала громко и горько. Мы, конечно же, многозначительно переглянулись. Сбылись наши мрачные подозрения: Эйпельбаум успел побывать и в ее спальне. Это было особенно оскорбительно, учитывая, что несколько мужчин с серьезным научным весом пытались обрести счастье в объятиях прекрасной лингвистки, но неизменно получали отказ. Несколько таких мужчин сидели сейчас подле плачущего профессора и угрюмо рассматривали потрескавшийся Натанов ламинат. Только этому бездушному половому покрытию ученые могли доверить, как оскорблены они в своих светлых чувственных надеждах и дерзких эротических мечтах.
Не прекращая плакать, профессор положила письмо в сумочку. Мы резонно заметили, что надпись на конверте «Моей возлюбленной» вовсе не означает, что письмо адресовано именно ей. Это заявление повергло исследовательницу в истерику, и многие из нас пожалели, что когда-то помогли ей получить ученую степень, желая усилить красотой наши в целом неприглядные ряды.
Плотным научным кольцом окружили мы ее, рыдающую, и прислушались к себе: что победит в нас – сострадание к коллеге или исследовательский пыл? Второе без труда одержало верх. Мы были неумолимы: профессору придется допустить научное сообщество к исследованию любовного послания Эйпельбаума.
После непродолжительной борьбы, в которой самое деятельное участие приняли богослов и психолог, письмо было изъято из сумочки и присовокуплено к научным уликам. Сразу же после изъятия письма бывшая любовница Эйпельбаума открытым голосованием была лишена статуса члена редколлегии. Я с улыбкой заметил отцу Паисию, что поднимать две руки излишне. Он среди ученых, мы не попадемся на столь наивную удочку. Да и напрасна она, эта удочка: мы едины в своем намерении исторгнуть пристрастного исследователя из нашего коллектива.
Уходя, лингвистка яростно хлопнула дверью, и на голову астрофизика рухнуло чучело какого-то зверька.
– Это он! Он! – воскликнули мы, опознав гималайского енота по нахальной ухмылке.
Падение енота привело выдающегося богослова к легкому параличу, хотя чучело упало вовсе не на него. Укрыв енота рваным пледом и напоив богослова валерианой, мы приступили к исследованию дневников. (Нас, конечно, насторожило, что валериановые капли оказались рядом с архивом Натана и мы заметили их ровно тогда, когда в них возникла необходимость).
Мы погрузились в чтение. Когда настенные часы медленно и мрачно пробили двенадцать, богослов побледнел.
– Чучело… Только что… – зашептал он, – потребовало нашей капитуляции…
– В каком смысле? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно мужественней. Судя по встревоженным лицам коллег, мне это не удалось.
– Послало нас всех на… – увы, богослов употребил абсолютно непечатное слово.
Мы осуждающе посмотрели на теолога и перевели взгляд на чучело: енот ухмылялся, но звуков не издавал. Однако от нас не ускользнуло, что дырявый плед исчез.
– Глядите, – прошептал батюшка, указывая задрожавшей рукой на люстру. Плед – зловеще и сиротливо – свисал теперь с нее.
– Ничего, – увы, и на сей раз мой голос прозвучал нетвердо. – И этому найдется объяснение.
N.B.! Любителей чудес и ценителей сверхъестественного (особенно тех, кто успел попасть под влияние Эйпельбаума) я хочу предупредить: мы собрались не для того, чтобы спасовать перед необъяснимым, а чтобы тайна, как говорил мой великий учитель, «предъявила свои потроха». Я верю, что невероятное будет объяснено, что разум даст бой чуду и выйдет из схватки победителем.
Потому я решительно призвал коллег к трезвомыслию, сейчас нам особенно необходимому, поскольку мы добрались до важнейшей записи в дневниках Эйпельбаума.
Мы считаем необходимым привести ее целиком, хоть она и завершается неожиданным и грубым оскорблением в наш адрес:
«…Истина настигает нас в самые невероятные моменты. На сей раз это случилось со мной в финале бурного застолья, как раз когда подали тирамису. Вкусив черно-белой массы, я осознал, что являюсь живой метафорой Вавилонской башни. Подобно людям с башни Вавилона, я говорю на сотне языков, непонятных даже мне самому. И – круглосуточно, неутомимо – устремляюсь на северо-западный юго-восток.
В отличие от древних вавилонян, я не стал паниковать. Я принял себя таким, какой я есть, а именно – изменяющимся каждое мгновение. Я есть хаос: это мое единственное убеждение. Посмотрел бы я на тех дураков, которые пожелают его опровергнуть!
Потому я заявляю официальный протест против попытки составить мой портрет. Это невозможно! И вас, склонившихся сейчас над этими записями в желании ухватить за хвост хоть какую-то, хоть малюсенькую истину, я объявляю стадом ослов. Загляните в коробочку номер три – для каждого из вас там припрятан колокольчик. Украсьте колокольчиками свои смиренные носы, которые выдают робость ума и хилость духа. И тогда, благодаря колокольному перезвону, встреченные вами люди будут заранее предупреждены, что судьба свела их с парнокопытными».