Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Впрочем, был умен и очень образован. Знакомство с Федором Михайловичем свел еще в ту пору, когда братья Достоевские издавали журнал «Время», а потом «Эпоху».

Пришел и Аполлон Николаевич Майков[18]. Ему, как и Федору Михайловичу, было пятьдесят девять лет. Широкая русская борода его была почти вся седая, усы тоже седы, щеки запали. За круглыми маленькими очками видны добрые близорукие глаза. А ведь как они, эти глаза, блестели в юности, каким горели огнем – в особенности в те минуты, когда Майков читал свои новые стихи! Теперь они слагаются редко, да и стали как-то длинны, и пишутся всё чаще по торжественным или скорбным случаям. Много времени отнимает и служба: Аполлон Николаевич – председатель Комитета иностранной цензуры. Да, уже не напишется, наверное: «Пахнет сеном над лугами, в песне душу веселя», а жаль, как жаль! Где оно, то время, когда влюблялись, когда головы горели, как в огне, когда юноша Федор Достоевский излагал своему другу план создания организации, которая ставит целью произвести переворот в России…

Было, было, всё было в жизни!

Уже хотели идти к столу, как раздался еще звонок: пришел Орест Федорович Миллер.

– Простите, что явился не зван, – сказал Орест Федорович. – Но дело, дело не требует отлагательств.

Федор Михайлович замахал на него руками: какие, мол, извинения! – и повел в столовую.

Орест Федорович был коренаст, широкоплеч, сильно сутул. Одевался в черный сюртук, по первому впечатлению вроде элегантный, но если присмотреться, то и потертый; зато белье отличалось свежестью и сапоги были начищены до блеска – тут следила тетка Ореста Федоровича, Екатерина Николаевна, обожавшая своего племянника. Отношения у них были самые трогательные, о чем и в округе знали, – в парке, что по соседству с Поварским переулком, часто можно было видеть дородную старуху, которая прогуливалась с широкоплечим сутулым господином в котелке, в очках; он мирно вышагивал рядом, заложив руки за спину.

Еще ребенком Орест Федорович остался сиротой. Екатерина Николаевна с мужем Иваном Петровичем взяли племянника на воспитание, и стал он им ближе и роднее сына. Уже превратившись в известного профессора, Орест Федорович всё равно не расстался с теткой. Да и как расстанешься, если после смерти мужа она осталась одна-одинешенька.

Уселись за стол; эффект, конечно, произвел не сиг, о котором горничная Дуня сказала Федору Михайловичу, а рябчики – румяные, с запеченной корочкой. Особенно хороши они были с подливой, которой охотно пользовался Николай Николаевич. Вообще, он вкушал с большим аппетитом, чего нельзя было сказать о почтенном поэте. Орест же Федорович ел мало, потому что рассказывал о предстоящем благотворительном литературном чтении, организатором которого он был.

Орест Федорович был членом многих благотворительных комитетов и обществ – в их деятельности проявлялась его натура, так стремящаяся помочь ближнему. Студенты за это качество от души любили профессора, дамы относили его к ламанчским чудакам, а мужчины, которых он удостаивал своим вниманием, ценили как самого надежного друга.

Вечер назначили на 29 января, в годовщину гибели Пушкина. Орест Федорович жаловался, как непросто было добиться подписания и утверждения афиши вечера:

– У нас ведь как: сначала надо хлопотать у попечителя учебного круга. А тот, известное дело, свиное рыло, как говорит наш сатирический старец. Ни в одной строке ровным счетом ничего не смыслит, а всюду лезет: это зачем, это почему. Ну, ладно. Тут разобрались как будто, а у градоначальника всё надо начинать сызнова. А ведь это простая афишка, господа, простая афишка!

– Ну, зачем же вы так, Орест Федорович, – вступился за государственных мужей Аполлон Николаевич. – Вовсе и не афишка, а дозволение собрания с публичным чтением… Дело нешутейное. Афишка – одна оболочка. Хотя, конечно, можно бы и без попечителя обойтись, утверждением одного градоначальника…

– А что у вас предполагается к чтению? – спросил Николай Николаевич, прикончив, наконец, рябчика и вопросительно глядя на Федора Михайловича:

мол, важно, что вы читать будете, но и к кофею пора бы приступить.

Анна Григорьевна тут же встала – пойти распорядиться, а Орест Федорович ответил за Достоевского:

– Федор Михайлович будет читать отрывок из «Евгения Онегина». Это у нас главное.

– Помилосердствуйте, Орест Федорович, – перебил Миллера Достоевский. – Что значит «главное»? Мне и так тычут, что я ради аплодисментов выступаю. Вы уж главное дайте господам артистам, а меня в конец афишки, чтоб как-нибудь незаметно. Это ведь иные писатели никак не могут без апотеоза.

Орест Федорович слишком хорошо знал, что Федор Михайлович имеет в виду; действительно были разговоры – и крайне несправедливые, – будто Достоевский ищет публичных чествований. Никогда он их не искал. Дело тут заключалось в ином: просто он читал лучше других.

Да и читал ли?

Странно: голос у него был слабый, глухой, и казалось непостижимым, почему этот голос отчетливо слышен в любом конце любой залы. Было в нем что-то завораживающее, потому что стоило Федору Михайловичу произнести две-три фразы, как публика мгновенно утихала и жадно ловила его слова, а он, чувствуя это и воодушевляясь всё сильнее и сильнее, уже владел публикой. Да и сам он был частью ее, и в голосе его нагнетались без видимых усилий боль, гнев, восторг.

Он не знал, в каком месте речи надо усилить голос и подъем тона, где сбавить, где говорить спокойно; не знал, как главное слово выделить в предложении, а в слове – слог; все приемы ораторского искусства были ему неведомы, да и не нуждался он в них. Слова составлялись во фразы как бы сами собой, и сила его духа поднимала эти слова на немыслимую высоту, обрушивая их на сердца слушателей, так что даже и задубевшие люди трепетали и замирали.

Читал ли он «Великого инквизитора», читал ли о встрече Раскольникова с Сонечкой, когда тот признается в убийстве, читал ли про каторжных, выпускающих на волю орла с подбитым крылом, или другие страницы своих сочинений – зала внимала ему с ужасом и восторгом, со слезами на глазах и с дрожью в руках.

Тяжко давались ему публичные выступления: после них он чувствовал себя совершенно опустошенным и измученным. Да и не только поэтому не хотел публичных чтений: перед Самим Богом мог поклясться, что противны ему и умильные лица светских дам, и пошловатые комплименты франтов, изображающих ценителей прекрасного. Не один раз давал себе слово более не выступать, но появлялся Орест Федорович, и всё начиналось сызнова: ведь для бедных студентов или литераторов надо выступить…

Всем, кто сидел сейчас за столом в квартире Достоевского, было понятно, что имел в виду Федор Михайлович под словом «апотеоз». Во время знаменитых прошлогодних пушкинских праздников, связанных с открытием памятника великому поэту, среди многих искреннейших и прекрасных событий случались и конфузы. Так, в заключение вечера 7 июня должен был, как указывалось в афишке, состояться апотеоз. Его ждали, как события из ряда вон выходящего; во время музыкального номера для хора и оркестра, специально написанного Танеевым, занавес взвился, и все увидели на пустой сцене бюст Пушкина на постаменте. Рубинштейн дирижировал оркестром и хором, скрытым от зрителей. Что пел хор, понять было невозможно.

В это самое время из-за кулис вышли сначала актеры, потом писатели. Они шли по сцене и клали венки к подножию бюста. Лишь Иван Сергеевич Тургенев увенчал главу бюста Пушкина, а не подножие, и это вызвало громкие рукоплескания. Тургенев во всей это церемонии явно играл первую роль, и привлек всё внимание к себе.

Писатели прошли по сцене и выстроились в ряды за бюстом Пушкина, причем Максимов, Юрьев, Потехин оказались рядом с Достоевским и будто бы выражали собой всю русскую литературу. Странны тут были не только эти господа литераторы, на которых пугливо косился Федор Михайлович, не знавший, для чего он вышел на сцену, да еще в такой компании; странной была и фигура распорядителя по устройству торжеств господина Поливанова. Он-то какое отношение имел к русской литературе? Вроде бы главнейшая фигура празднества, а что собой представлял?

вернуться

18

Майков Аполлон Николаевич (1821–1897) – русский поэт, член-корреспондент

6
{"b":"843500","o":1}