Литмир - Электронная Библиотека

Мужчины перестали разговаривать и с интересом уставились на меня.

– Это мачта, – услужливо пояснил боцман.

Я очнулась и пробормотала:

– Как высоко до грота-рея.

– А сколько их всего, знаете? – с гордостью осведомился боцман.

– Знаю. Пять. – Я успела пересчитать реи на каждой мачте, пока смотрела на фрегат с берега.

Боцман кивнул и слегка повернулся к своему собеседнику, словно бы сразу потерял ко мне интерес. Я, мгновенно перепугавшись, что меня вот-вот изгонят с заветной палубы, сделала к нему шаг.

– А сколько метров высотой эта мачта?

– Сорок девять с половиной от ватерлинии до клотика, – отчеканил боцман с лёгкой гордостью.

– А сколько здесь косых парусов? Каков лавировочный угол? А сколько узлов он может делать при хорошем ветре?..

Мой незнакомец, имени которого я так до сих пор и не знала, чуть заметно улыбнулся в ночном полусумраке, достал ещё одну папиросу, подошёл к фальшборту и закурил, да так и остался там стоять наедине со своей папиросой и подсвеченным экраном телефона. Это дало нам с боцманом возможность как следует обсудить конструкцию корабля и даже прогуляться по палубе от кормы до носа. Когда мы вернулись и я начала уже чувствовать, что поверхностные вопросы подошли к концу, а для доскональных, по самому существу моря, обстановка слишком спонтанная и незваная, мой незнакомец как раз докуривал папиросу и глянул на нас искоса, повернув только голову, а всей остальной позой оставшись в телефоне и в зловещей таинственной забортной бездне.

– Всё посмотрели? – спросил он мягко, без нетерпения или призыва.

Мы с боцманом глянули друг на друга и поняли, что, раз папироса докурена, то, конечно, всё – больше мне в такой час на безлюдной палубе «Мира» делать нечего.

Мы спустились по трапу. Мы оба молчали. Мне вдруг показалось, что я покидала вовсе не борт железного парусника, построенного в прошлом веке на польской верфи – а самый настоящий корабль-призрак, вынырнувший в полупритушенный свет петербургской белой ночи из недр непредсказуемого и необъяснимого, оттуда, где самые немыслимые идеи становятся правдой, а самые неодолимые желания становятся возможны. Вместе с тем этот корабль, это таинственное тёмное волшебство, к которому мне дали прикоснуться, сам по себе олицетворял фаталистическую невозможность. Глубины и просторы моря для меня были и оставались так же невозможны, как мысль о том, чтобы пройтись привычной хозяйской походкой по его палубе, зная назубок каждую верёвочку и каждый парус на мачтах, и, глядя на приближающийся чудовищный вал, не приседать от страха, хватаясь за все подвернувшиеся под руку железки, а холодно рассчитывать, под каким углом к ветру следует развернуть паруса и куда правильнее направить нос, когда он встретится с немыслимой ожившей толщей воды.

Но сама невозможность этого явления позволяла мне, притрагиваясь к нему кончиками пальцев, воображать себе какие угодно захватывающие дух события и переживать их раз за разом, с одинаково острыми эмоциями, в смутной, непреходящей пряной тоске неосуществимого.

Вокруг показалось невероятно открыто, свободно и головокружительно просторно – может быть, виной тому был и пьянящий после дождя солоноватый воздух. Мне вдруг стало так хорошо, так полно, так непонятно, куда теперь идти, что я не могла даже говорить. Не хотелось видеть телефона, не было ни малейшего желания заглянуть в соцсети или в почту – всё равно все мои меня уже сегодня поздравили; не хотелось ничего искусственного – хотелось только этого воздуха и музыки Pink Floyd.

Незнакомец повернул голову и посмотрел на меня. Он заговорил не сразу. В полусумраке его глаза поблёскивали, но я не видела их выражения – хотя при этом меня почему-то не покидало чувство, что незнакомец способен сквозь этот полусумрак рассмотреть на моём лице малейшие оттенки эмоций.

– Меня зовут Мирослав, – сказал он. – Можно Слава.

Я улыбнулась и тоже представилась. Слава вежливо сообщил, что ему очень приятно.

– Куда вы сейчас идёте? – тем же ненавязчивым, спокойным тоном спросил он.

Я честно призналась, что не имею ни малейшего представления.

– Если хотите, здесь на двадцать первой линии есть один паб. Я сейчас иду туда встретиться с друзьями. Там играет неплохая музыка и в общем довольно приятно. Я вижу, вы не местная?

Я кивнула, зачем-то смутившись.

– Я тоже. Но когда здесь бываю, всегда захожу в этот паб.

Такой рекомендации для меня было достаточно, и я, не потребовав никаких дополнительных уговоров, покорно двинулась за Славой в неизведанные недра Васильевского острова.

Паб оказался километрах в полутора от того места, где стоял «Мир». Оглушённая красотой и вычурной неординарностью проплывающих мимо улиц, я не запомнила его названия. Два тусклых фонаря по бокам от входа освещали чугунные витые опоры козырька и матово поблёскивающие ступени. За полуосвещёнными толстыми стёклами на уровне земли царила другая жизнь, буйная, увлечённая, пропитанная парами алкоголя и запахами табака – совсем не похожая на сонную, умиротворяющую, убаюканную дождём улицу со странным скрытным названием «Двадцать первая линия».

В зале, занятом разных размеров столиками и стульями с суконной обивкой, было светлее, чем на улице, и я, повернув голову, наконец разглядела лицо Мирослава. Он встретил мой взгляд, и я впервые, по выражению Фицджеральда, окунулась в тёмный мир его глаз. И оттого, что я в них увидела, мне показалось совсем неудивительным, что он мог легко разглядеть моё лицо в темноте. Его глаза не разбрасывали вокруг расточительные взгляды, как глаза большинства людей – они были аккуратными, смотрели, словно посылали шквальный огонь в какую-то конкретную точку, захватывая глубину, а всё остальное время сдержанно блуждали по неодушевлённым предметам, будто накапливая силы.

Так было и в этот раз. Прострелив меня своим шквальным взглядом, Мирослав принялся неторопливо, почти равнодушно блуждать глазами по залу, пока не наткнулся на столик, за которым сидело кругом пятеро мужчин. Тогда его взгляд снова засветился энергией, и глаза, и без того большие, от вспыхнувшего в них света сделались ещё больше.

Я с изумлённым очарованием наблюдала эти трансформации. На какой-то момент я почувствовала – не рассудком, а глубинами подсознания – укол острой зависти оттого, что никто никогда такими светлыми глазами не встречал меня.

Мужчины, к которым двинулся Мирослав, не сразу его увидели – они были заняты разговором.

– Ты настоящий мародёр, – сказал один другому, когда мы подошли – довольно громко, чтобы перекричать музыку. – Линчеватель. Беспринципный сатрап. Как ты посмел сыграть Скрябина лучше самого Скрябина?..

– Дорогуша, ты знаешь, что такое Скрябин? – парировал второй, жестом защиты поднося ко рту бокал с виски.

– Скрябин есть художественный идол, которого ты бессердечно попрал!

– Вовсе нет. Скрябин – это музыка. А музыка – это семь нот.

– Слава! – воскликнул третий. – Слава богу, ты пришёл.

Мой сопровождающий тепло улыбнулся всем и каждому в отдельности. После этого вся компания выжидающе уставилась на меня.

– У этой девушки сегодня день рождения, – коротко и исчерпывающе объяснил Слава.

Все радостно приветствовали меня, и я была усажена за стол между теми двумя господами, которые только что говорили о Скрябине. У меня наперебой стали выяснять, что я намереваюсь пить. Я выбрала «текилу санрайз», потому что её заказал Мирослав.

– Но простите, я вас прервала, – сказала я, чувствуя, что неожиданное всеобщее внимание меня смущает, соседнему господину, который назвался Виталием. – Вы ведь что-то говорили до того, как начать меня угощать.

– Я? Что?

– Что-то о семи нотах.

– Да. Я говорил о том, что музыка – и хорошая, и плохая – состоит из семи нот. Всё просто. – И он выжидающе уставился на меня.

– А как вы отличаете хорошую музыку от плохой?

Виталий очень внимательно окинул меня взглядом, а господа на противоположной стороне стола занялись каким-то разговором о дорогах и сцеплении.

4
{"b":"842823","o":1}