«Пусть каждый из нас припомнит, когда он начал к а з а т ь с я не тем, что он е с т ь… А когда мы вступили в борьбу с самими собою, – полагая, что мы все уже вступили, – то мы, наверно, казались давно не тем, чем были» (разрядка моя. – В. П.). Это – Николай Иванович Пирогов, хирург, педагог, просветитель. Чехов знал и любил труды Пирогова, хлопотал об издании его сочинений. Статья Николая Ивановича называется – «Быть и казаться».
Во время первого свидания в Ялте, в номере Анны Сергеевны, Гуров скучает, слушая ее покаянные речи, и с удовольствием ест арбуз. Дома, в Москве, ему поначалу чудится, что все произошедшее на юге скоро исчезнет из памяти. Он охотно принимается жить обычной своей жизнью, снова жадно читает газеты, говоря, что не читает их из принципа, и (считает нужным отметить Чехов) уже может «съесть целую порцию селянки на сковородке…»
Но еще в Ялте Гурова, похоже, коснулось предчувствие, что привычная мимолетная связь удалась не вполне, иначе откуда это странное ощущение, когда расстался с Анной Сергеевной, будто только что проснулся; откуда это новое для него сожаление оттого, что казался ей не тем, кем был на самом деле, и потом, в Москве, вспоминая ее, почему сам казался себе лучше, чем был прежде?..
В последней главе Гуров снова в номере у Анны Сергеевны, женщина плачет, а он долго пьет чай, думает о своей любви, о том, что голова седая, и о том, как трудно найти решение и начать новую, прекрасную жизнь. Перед нами другой Гуров, преображенный. К а з а т ь с я уступило место б ы т ь; и в мире вокруг все для него поменялось теперь местами: важное и незначительное, подлинное и ложное; то, что высилось данностью, оказалось миражем, пустой оболочкой, а то, что представлялось мимолетным, частным, обернулось главным и необходимым, сделалось для Гурова зерном его жизни. По дороге к Анне Сергеевне он объясняет дочери, что на поверхности земли и в верхних слоях атмосферы – разная температура.
Опять же еще в Крыму, на горе у церкви, над морем набежало откровением: как прекрасен мир, когда мы не забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве, – набежало и забылось на званых московских обедах и юбилеях, в клубе за картами, за селянкой на сковородке. И лишь получив в ответ на томившее его желание поделиться с кем-нибудь воспоминаниями об Анне Сергеевне реплику про «осетрину с душком», Гуров с ужасом увидел свою бескрылую жизнь во всей ее безысходности: «Эти слова, такие обычные, почему-то вдруг возмутили Гурова, показались ему унизительными, нечистыми».
Чехов писал о страшной в о с п и т а т е л ь н о й роли мелочей. Мелочи в о с п и т ы в а ю т человека, то есть преобразуют, создают его нового. Не чудо – мелочь, «обыкновенность», вдруг обернувшаяся чем-то необыкновенно значительным, помогает человеку прозреть, по-новому увидеть мир, свою жизнь, судьбу.
«Вы не читали Лессинга!..» Эта фраза в рассказе про учителя словесности, вроде бы и необязательная (случайная, в чем-то даже и смешная реплика второстепенного лица), вдруг застревает в памяти героя, несколько раз по-разному повторяется им, пока наконец не оборачивается воплем отчаяния, тоской по загубленной жизни: «Вы не читали даже Лессинга! Как вы отстали! Боже, как вы опустились!»
Учитель словесности гонит прочь новые мысли: с их появлением неизбежно начинается «новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем», но невозможно, прозрев, заставить себя снова не видеть. Не видеть торжествующей вокруг пошлости, кристаллизованной в суждениях его нежно любимой супруги Манюси, не видеть пошлости, восторжествовавшей в нем самом, учителе словесности, радостно принимавшем до поры эти суждения, как радостно принимал доставшийся в приданое дом и уютный диван в кабинете, на котором так сладко потягиваться, развалясь, как принимал в приданое же доставшиеся тысячи и какую-то Мелитоновскую пустошь со сторожкой, – принимал и еще убеждал себя, что он творец своего счастья.
Прозрение наступает не в ту минуту, когда учитель словесности сознаёт, что Пушкин и Гоголь ему скучны, и не в ту, когда не сказал на могиле товарища, Ипполита Ипполитовича, теплое слово, потому что это могло не понравиться директору, и не в ту даже, когда приходит в голову, что деньги, проигранные в карты, достались ему даром, а большинство людей вокруг угнетено заботой о куске хлеба, – прозрение настигает его с нравоучением Манюси: «Если не намерен жениться, то не ходи» (в дом, где есть девицы), хотя вряд ли не случалось учителю словесности и прежде слышать от своей супруги нечто подобное. Но тут настигает его эта воспитующая мысль: никакой он не творец своего счастья, просто живет и поступает по заведенным пошлым правилам, и это куда пошлее, стыднее, губительнее, нежели истертые до бессмыслицы фразы бедного Ипполита Ипполитовича: «А лето не то что зима» и т. п.
«Скучная история», рассказанная самим героем, напряженно стремится к горестному выводу: люди ждут и вправе ждать от него, Николая Степановича, больше, чем он им дает, и сам он желал бы давать им больше, чем умеет.
«Что это значит?» – задается вопросом профессор Николай Степанович. Откуда эти новые мысли и новые чувства, сделавшие привычную, накатанную, как колея, жизнь нервной, сознательной, беспокойной? «У вас открылись глаза», – отвечает ему Катя.
Но прозрение (рассказы о нем находим и в евангельских притчах) не только чудо избавления от слепоты – это приобщение к новой вере. Профессор Николай Степанович трудами на благо человечества заслужил свое громкое имя, но, подводя итоги, прозрев, он открывает счет не обретениям, а утратам, тому, что не умел, не захотел, оказался не в силах понять, почувствовать, сделать в прожитой жизни.
«У меня открылись глаза, я теперь все вижу», – говорит Надя в «Невесте», устремляясь в будущее, неведомое, но необходимое. Она видит пошлость города, до́ма, семейства, заранее подготовленной спальни с большими кроватями, картины, купленной женихом, – нагая дама и около нее лиловая ваза с отбитой ручкой.
Открылись глаза и у доктора Рагина, когда сам он оказался заперт в палате № 6. Как удобно было убеждать себя и других, что между теплым, уютным кабинетом и этой палатой нет никакой разницы. Теперь он в отчаянии хватается за оконную решетку и трясет ее, как бы желая сломать железо.
И разве не прозрел доктор Старцев, Ионыч, когда, оглядевшись, увидел вокруг бездарных обывателей, неспособных понять и принять даже самые простые истины. Другое дело, что новое б ы т ь доктора Старцева превращается в к а з а т ь с я человеком. Все человеческое ему теперь чуждо: утрачена потребность любви, добра, участия, простого общения; ничто Ионыча не интересует; опухло лицо, и глаза застланы жиром; голос стал резким и неприятным; любимое занятие – «вынимать из карманов бумажки, добытые практикой». Отстраняясь от обывательской пошлости, Ионыч противополагает ей ту же пошлость, доведенную до всепоглощающей страсти (несколько строк о взятых у больных деньгах зовут нас вспомнить пушкинского Скупого рыцаря, перебирающего свои сокровища), пошлость, уничтожившую в нем человека, – обожествленную. Вот он, «пухлый, красный», едет на своей тройке, и «кажется, что едет не человек, а языческий бог».
Общая идея
Примечательно, что в конце рассказа Ионыч покупает дома́. Образ до́ма нередко появляется в чеховских рассказах: дом с мезонином, и дом Душечки недалеко от городского сада, откуда по ночам доносится музыка; и дом Песоцких в «Черном монахе», с колоннами, со львами, на которых облупилась штукатурка, с цветниками и знаменитым фруктовым садом; дом Шелестова в «Учителе словесности» и дом, который достается в приданое самому учителю словесности, двухэтажный, нештукатуренный и такой же двухэтажный дом, нанятый для молодых, для Нади и ее жениха, в «Невесте».
Знаменитые слова о том, что «человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа», находим в рассказе «Крыжовник», втором по порядку в известной трилогии – «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви».