Это не дневниковая запись, это было опубликовано. И кто это расслышал?
Вяземский же уронил и ещё несколько страшных в своей прозорливости строк: «Ум многих подписчиков журналов, так сказать, на хлебах у журналиста. Благо что заплатил я деньги, говорит подписчик, и теперь освобожден от труда и неволи ломать себе голову над разрешением того или другого вопроса. Это дело журналиста отправлять черную работу, а мне подавай уже готовые разрешения. Журнал и газета — источники, которые беспрерывным движением, капля за каплею, пробивают камень или голову читателя, который подставил её под их промывающее действие. Обозревая положение литературы нашей по кончине Пушкина, нельзя не заметить, что с развитием журналистики народилась и быстро и сильно развилась у нас литература скороспелая, литература, и особенно критика, на авось, на катай-валяй, на a la diable m'emporte…»[12]
— Кстати, Алеша, я заинтересовался вашей ссылкой на Сургучева и нашёл там интереснейшее наблюдение, — тихо обронил Муромов. — Вот. «На каком-то представлении горьковского «Дна», уже здесь, за границей, я сидел рядом с покойным Зензиновым. Зензинов был социалистом-революционером и занимал в партии генеральские посты. Я искоса присматривался к нему: простоватое мужицко-ярославское лицо, по-мужицки, с хитрецой в зрачке, смотрит на сцену и явно не верит, что в ведре Василисы — кипяток, что ниточки — гнилые и что в руках Луки — Псалтирь.
Обыкновенно русские социалисты были невероятно чванливы: если вы не держитесь его мнений, — он вас откровенно презирал и чай пить с вами не садился. Большей частью дубы сиволапые, они, среди которых были и Азефы, гнали стада божьих коровок в пекло и заставляли их стрелять в городовых, всего только регулирующих уличное движение, и «создавали террор», полезный прогрессу и «поступательному движению».
После представления мы вышли на улицу. Зензинов сказал:
— Поразительная разница впечатлений. Я вспоминаю тот московский вечер, когда я впервые увидел «Дно». Тот вечер и сегодняшний… Тогда было впечатление, которое можно назвать потрясающим. Сегодня мне хочется только выпить пива, потому что за завтраком ел рыбу. Теперь я ясно отдаю себе отчет, что пьеса — средняя, кое-где фальшивая.
— Может быть, дело в игре? — спросил я.
— Нет, — ответил Зензинов, — тогда было какое-то наваждение…»
Сургучев говорит удивительно верную вещь. Наваждение… И оно схлынуло. Но почему это происходит? Почему целые поколения попадают под власть наваждений?
Верейский, долго молчавший, заговорил, тщательно подбирая слова.
— Всё верно. Прав Вяземский, прав и Сургучев. Мы искони не хотели думать, предпочитая готовые чужие решения. Это первая страница нашей истории: «Земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет, придите же княжить и владеть нами…» И этого «владения нами» — во всем, в жизни и в духе — жаждали. Кто-то скажет, что это — психология рабов. Неверно. Одно осознание того, что ты не способен управлять собой сам — дорогого стоит. Но что делает русичей из века в век непримиримыми ненавистниками властей державных и — удивительно доверчивыми к всевозможным «обаятелям», очаровывающим заморским лжецам и котам-Баюнам? Почему столь беспомощны они перед любой ересью? В чём причина? Нетрезвенность духа? Шаткость и слабость веры? Ведь народу русскому нельзя отказать ни в уме, ни в стремлении к истине, ни в готовности жертвовать собой ради неё.
Впрочем, дьявол уловляет народы не только пороками их, но и достоинствами.
Потому-то и дохнул он на Русь ересью пришлой, изощренной и смертоносной. Революционная ересь, по виду — научная теория и упрощенное христианство, предложила России поменять самодержавие на коммунизм. Лозунг обобществления имущества соблазнил многих лентяев и завистников, а иных, душой почище, привлекла высокая идея восстановления «справедливости». Даже полуграмотный человек мог познать «истину», прочитав брошюрку Бюхнера или Прудона, и ожидать вхождения в рай уже здесь, на земле. И приняли ересь как новую веру, и только когда эта ересь подчинила себе страну, оказалось: главный ее пункт — ликвидация частной собственности — неотвратимо разрушает жизнь. Дьявольское начало проступило. Но до этого было ещё далеко…
В этой стране, молодой и шаткой, слушали только двоих: попа на амвоне да писателя в журнале. Но с амвона ересь не попроповедуешь — что же оставалось? Дьявол бесплотен, и действовать в мире он может только через людей. И бесы входят в человека, оставляя его с виду таким же, как все, но в забесовленном начитает мыслить не его разум, а ересь, становясь его взглядами, его образом мыслей. И человек начинает разрушать божественный порядок бытия. Поскольку в остальном человек-бес остается нормальным, у него появляется дискомфортное ощущение своего отщепенства, которое должно быть чем-то восполнено. Возмещением может быть либо раздуваемая в нём дьяволом гордыня, при которой он мнит себя Богом, либо сознание цели, перевешивающей для него по значимости весь мир.
И так был найден юный недоучившийся студент, достаточно амбициозный и пустой, чтобы, не замечая своей пустоты и скудости, легко транслировать любые дьявольские идеи, и, пользуясь данным ему дьяволом подлинно бесовским красноречием и тем, что головы его читателей отнюдь не были переполнены своими мыслями, он по наущению бесовскому начал распространять по пустым головам лживую ересь.
Поистине можно сказать, что критическая школа Белинского, Чернышевского, Добролюбова и их эпигонов не только просмотрела внутренний смысл русской литературы, но и в атеистическом угаре сделала все, чтобы исказить, исковеркать и извратить все духовное и лучшее в ней. Но завороженные, околдованные, одураченные, не желающие думать своей головой современники слушали их, как оракулов, подпадая под чары ереси всеосвобождающего народного бунта и всеобщего земного благополучия.
Поповские сыновья Чернышевские, разбрасывая чужими руками прокламации и поджигая Апраксины дворы, верили, что смогут устроить человеческую жизнь на земле без Бога. Не верящий в Бога, вопреки шутке Достоевского, обычно не верит и в чёрта, и откуда же было им понять, что дьявол вовсе не нуждается в их вере? Находящиеся во власти дьявола никогда не верят в его существование, ибо иррациональные силы часто насмешливо награждают своих рабов абсолютно рациональным сознанием.
Но страшная правда была высказана — в загадочном творчестве Гоголя, где впервые прозвучало самое страшное определение самой большой беды страны. «Мёртвые души», омертвение божьих душ… И что? Глупцы увидели там только общественную сатиру, изобличающую пороки дореформенного общества. Но давно уже нет самодержавия, а самовластие по-прежнему царит на Руси, по-прежнему нет уважения к человеческому достоинству. Нет уже царского чиновничества, нет царской полиции, а взятка по-прежнему является устоем русской жизни, её конституцией. Сцены из Гоголя разыгрываются на каждом шагу — и в революционной России, и в перестроечной… И оказалось, что мёртвые души рождаются не в крепостном быте, а ревизоры — не связаны с чиновничеством. И то нечеловеческое хамство, которое увидел Гоголь, не есть порождение строя, напротив, именно оно-то и искривило все политические институты России. У Гоголя нет человеческих образов, а лишь морды, рыла, рожи, лишь чудовища. Его великому и неправдоподобному художеству дано было открыть темных духов русского народа, все, что в нем было нечеловеческого, искажающего образ и подобие Божье. Но Гоголь, подобно Диогену, искал образ человека в России. Искал мучительно и нашёл его — но… только в Богочеловеке. И как же зло был оплёван и унижен мертвыми душами…
Желавшие революции и возлагавшие на неё великие надежды, верили, что революционная гроза очистит страну от скверны гоголевских чудовищ. На деле истинной духовной революцией в России была бы готовность лучших и сильнейших бороться с мерзостью в себе, стремление оживить свою душу. Но атеистическое революционное сознание так же неспособно постичь глубину жизни, как пробка, обреченная носиться по поверхности вод и сновать на волнах меж мусором и пеной, — опуститься на дно океана. В революции раскрылась все та же гоголевская Россия, в бесовском хороводе закружились личины, хари, рыла и морды мёртвых душ. Не революция создала их, она лишь проявила то, что таилось в глубине России. Самодержавие сдерживало проявление многих мерзостей, вводило их в принудительные границы. Теперь понятно, почему Гоголь перед смертью сжёг второй том Мертвых душ: он был слишком умён.