Литмир - Электронная Библиотека

Он ненавидел и презирал тех ничтожеств, хлипких и лживых людей без чести и совести, поползших, подобно Алешке Толстому и Горькому на поклон Каину Россия. Святое негодование, праведная брезгливость сквозит в его отрывистых и резких словах. «Знаю, многие уже сдались, многие пали, а сдадутся и падут еще тысячи и тысячи. Но все равно: останутся и такие, что не сдадутся никогда. И пребудут в верности заповедям Синайским и Галилейским, а не планетарной матерщине. Пребудут в любви к России Сергия Преподобного, а не той, что распевала: «Ах, ах, тра-та-та, без креста!» и будто бы мистически пылала во имя какого-то будущего, вящего воссияния. Пылала! Не пора ли оставить эту бессердечную и жульническую игру словами, эту политическую риторику, эти литературные пошлости? Не велика радость пылать в сыпном тифу или под пощечинами чекиста!»

Он пророчил. Пророчил под насмешки и хохот, под вой и улюлюкание: «В свое время непременно падет на все это Божий гнев, — так всегда бывало. «Се Аз востану на тя, Тир и Сидон, и низведу тя в пучину моря…» И на Содом и Гомору, на все эти Ленинграды падает огнь и сера, а Сион, Божий Град Мира, пребудет вовеки…» Над ним смеялись, вздыхали, вертели пальцами у виска. Он умер в нищете, не примирившийся и несломленный даже в старческой слабости.

Но сорок лет спустя после его кончины пророчество сбылось…

Впрочем, такие как Бунин, редко ошибаются. Вот Адамович: «Он был на редкость умён. Но ум его с гораздо большей очевидностью обнаруживался в суждениях о людях и о том, что несколько расплывчато можно назвать жизнью, чем в области отвлеченных логических построений. Людей он видел насквозь, безошибочно догадывался о том, что они предпочли бы скрыть, безошибочно улавливал малейшее притворство. Думаю, что вообще чутье к притворству — а в литературе, значит, ощущение фальши и правды, — было одной из основных его черт…».

Насчет непримиримости — Адамович это подтверждает: «История требует истины, а не выдумок или произвольных догадок. Должен без колебания, во имя истины, сказать, что за все мои встречи с Буниным в последние пятнадцать лет его жизни я не слышал от него ни одного слова, которое могло бы навести на мысль, что его политические взгляды изменились. Нет, взгляды эти, всегда бывшие скорей эмоциональными, чем рассудочными, внушенные скорей чувствами, воспоминаниями и впечатлениями, чем твердым, продуманным предпочтением одного социального строя другому, — взгляды эти, настроения эти оставались неизменны».

Он оставался патриотом: «За ходом военных действий Бунин следил лихорадочно, свидетельствует Адамович, и сетовал на союзников, медливших с открытием второго европейского фронта. Гитлеровцев он ненавидел и стал ненавидеть ещё яростнее, когда вслед за сравнительно беспечными, даже добродушными итальянцами южная часть Франции была оккупирована именно ими. Каждый день мы убеждались в их дисциплинированной бесчеловечности, каждый день давал нам возможность предвидеть то, во что они обратили бы мир в случае своего торжества. Бунин не в состоянии был себя сдерживать. Однажды я завтракал с ним в русском ресторане на бульваре Тамбетта, недалеко от моря. Я спросил его о здоровье, коснулся перемены погоды — что-то в этом роде. Бунин, будто бравируя, во всеуслышание воскликнул — не сказал, а именно воскликнул: «Здоровье? Не могу жить, когда эти два холуя собираются править миром!» Два холуя — это Гитлер и Муссолини. Это была до крайности рискованно, доносчиков, платных или добровольных, так сказать, «энтузиастов», даже не требовавших за свои услуги вознаграждения, развелось в Ницце достаточно и некоторые были известны даже по именам…»

Верейский отложил записи.

— Что ещё? Он вообще был консервативен, над «новизной», даже литературной, смеялся: «Иногда я думаю, не сочинить ли какую-нибудь чепуху, чтобы ничего понять нельзя было, чтобы начало было в конце, а конец в начале. Знаете, как теперь пишут… Уверяю вас, что большинство наших критиков пришло бы в полнейший восторг, а в журнальных статьях было бы сочувственно указано, что «Бунин ищет новых путей». Уж что-что, а за «новые пути» я вам ручаюсь».

Ходасевич называл его тружеником. Марк Алданов утверждал, что за исключением Бунина, Куприна и Мережковского, почти все новейшие писатели так или иначе пришли к славе или известности через скандал. У кого порнография, у кого «передо мной все поэты предтечи», кто — «запущу в небеса ананасом» или «о, закрой свои бледные ноги». «…Знаю, пишет он Бунину, что Вас большевики озолотили бы, — если бы Вы к ним обратились. Знаю, что Вы умрете с голоду, но ни на какие компромиссы не пойдете. Знаю, наконец, что это с уверенностью можно сказать лишь об очень немногих эмигрантах…»

— О любовных делах как всегда промолчите? — иронично спросил Голембиовский.

— С вами промолчишь… — вздохнул Верейский, — многие представляют себе Бунина сухим и холодным. В. Муpомцева-Бунина писала: «Правда, иногда он хотел таким казаться, он ведь был первоклассным актером», но «кто его не знал до конца, тот и представить не может, на какую нежность была способна его душа». Он был из тех, кто не перед каждым раскрывался, и никогда не имел привычки хвастаться своими победами на любовном фронте. Это был последний аристократ в литературе. Секретарь Бунина Андрей Седых, наблюдая отношения Веры Николаевны и Бунина, как-то написал: «У него были романы, хотя свою жену Веру Николаевну он любил настоящей, даже какой-то суеверной любовью… ни на кого Веру Николаевну он не променял бы. И при всём этом он любил видеть около себя молодых, талантливых женщин, ухаживал за ними, флиртовал, и эта потребность с годами только усиливалась… Мне казалось, что жена считала, что писатель Бунин — человек особенный, что его эмоциональные потребности выходят за пределы нормальной семейной жизни, и в своей бесконечной любви и преданности к «Яну» она пошла и на эту, самую большую свою жертву…» По словам Георгия Адамовича, «…за её бесконечную верность он был ей бесконечно благодарен и ценил её свыше всякой меры. Он в повседневном общении не был человеком легким и сам это, конечно, сознавал. Но тем глубже он чувствовал всё, чем жене своей обязан. Думаю, что если бы в его присутствии кто-нибудь Веру Николаевну задел или обидел, он при великой своей страстности этого человека убил бы — не только как своего врага, но и как клеветника, как нравственного урода, не способного отличить добро от зла, свет от тьмы…». Что до его увлечений — наше ли это дело? Бунин был человеком с душевными тайниками, куда никому не было доступа.

— А вы, Ригер, нашли в нём пороки?

— Нет. Он злился — но его бесила мерзость, он гневался — но его гнев был праведен, он горд — но это лишь чувство собственного достоинства. Он не торопился жить вровень с эпохой, не уступал жалкому желанию, столь часто встречающемуся даже у самых талантливых, быть в согласии с последней умственной модой. С величавой простотой и величавым спокойствием он жил чуть-чуть в стороне от шумного, суетливого и самонадеянного века, недоверчиво на него поглядывая и всё больше уходя в себя. Он был символом связи с прошлым не в каком-либо реставрационном, социально-политическом смысле, а с прошлым как с миром, где всему было свое место, где не возникало на каждом шагу безответное недоумение, где красота была красотой, добро добром, природа природой, искусство искусством…

— Господи, Ригер, не отбивайте хлеб у Шурика.

Муромов кивнул.

— Правильно. Адамович говорил, что он почти никогда не вёл отвлеченных бесед, всегда шутил, острил, притворно ворчал, избегал долгих споров. «Но как бывают глупые пререкания на самые глубокомысленные темы, так бывает и вся светящаяся умом и скрытой содержательностью речь о пустяках. У Бунина ум светился в каждом его слове, и обаяние его этим усиливалось. А обаятелен он бывал, как никто, когда благоволил быть обаятельным. Но даже не это было важно. Важно было, что его словами о любой мелочи говорило то огромное, высокое, то лучшее, что у нас было: дух и голос русской литературы…»

64
{"b":"841802","o":1}