Меня отозвала в сторону Козик. Вижу, врач озабочена. Кивнула на лужайку, и я увидел девушек с санитарными сумками — они наклонялись над разутыми ополченцами.
— Потертости? — спрашиваю.
А врач холодно:
— Плохо учили пользоваться портянками. Человек двадцать — тридцать я снимаю с похода. ЧП — обязана донести начсандиву.
— И правильно поступите, — скрепя сердце согласился я. Досадный случай — и не первый подобного рода в моей жизни… Числясь в запасе, бывал я на сборах в военном городке Череха, близ Пскова. Там дислоцировалась 56-я стрелковая дивизия. Однажды на зимних маневрах, командуя саперами, я невзначай обморозил руку. Пришлось, передав командование помощнику, забежать в деревенскую избу. Ужасно больно, когда в обмороженной руке, опущенной в воду со снегом, медленно восстанавливается кровообращение. Кисть становится похожей на красно-белый бутерброд. Хотелось, чтобы мне посочувствовали, пожалели меня, а вместо этого — бац, выговор в приказе по дивизии: какой же ты, мол, командир, если даже мороз выводит тебя из строя. Хорош пример бойцам!
Приказ подписал начальник штаба дивизии Федор Иванович Толбухин — милейший человек, впоследствии маршал и один из выдающихся полководцев Великой Отечественной войны.
Ясно, что и за попорченные ополченцами ноги отвечать мне. До боя еще далеко — а уже убыль в батальоне.
— Товарищ доктор, — распорядился я, — берите на санитарные повозки кого забраковали.
Козик запротестовала: мол, у нее только небольшой фургон для раненых, который продезинфицирован и опечатан.
— А повозки, — добавила она язвительно, — спросите у Чирка. Вам, надеюсь, не откажет.
Пришлось дожидаться обоза.
— В ажуре идем! — храбро отрапортовал Чирок. — Можете удостовериться. — И он постучал ногтем по стеклышку часов на браслетке. — Обоз веду точно по расчету времени, который вы утвердили.
— Благодарю за службу! Но у меня к вам просьба. Есть больные, надо разместить их в обозе.
— А это не моя забота! — отрезал помпохоз. — У Козик свой транспорт.
— Забота не ваша, — сказал я миролюбиво, — но будет вашей.
Чирок захныкал:
— Ну ей-богу, товарищ капитан, хоть динамитом разорвите меня — некуда сажать… Обоз переполнен.
Стою, раздумывая, как быть. Мимо катятся повозки — и одноконные, и пароконные. На облучках порой люди, никогда не державшие вожжей. Такого узнаешь сразу — лошадь в мыле, и сам в семи потах… А вот и профессор философии, старый чудак с эспаньолкой а-ля… какой-то Карл или Генрих. Как ни доказывал я почтенному ученому, что служба в ополчении не по годам ему, — ничего не подействовало. Наконец подвернулся, показалось мне, убийственный довод: «Не в повозочные же вас сажать!» А профессор так и расцвел:
— Дорогой мой, это же прекрасно! Я всегда бывал только седоком — прежде на извозчике, потом в автомобиле. Но надо же быть честным: любишь кататься — люби и саночки возить! Хочу и даже обязан в эти грозные дни быть полезным армии. Назначайте повозочным!
Сейчас едет на одноконной телеге с мешками овса.
— Арсений Георгиевич, — кивнул я профессору, — здравствуйте. Как себя чувствуете?
Философ отозвался на мои слова быстрым взглядом. Был он целиком во власти лошади, но затряс вожжами — для престижа:
— Н-ноо, милая, н-оо, пошевеливайся!.. — И, причмокивая, проследовал дальше.
А вот и один из немногих в батальоне автомобилей — не тот, который Чирок сам где-то раздобыл и превратил в личную машину, а полученный нами по мобилизации гражданского транспорта. Но что это на грузовике? Похоже на матерого быка, уложенного вверх ногами. Животное под брезентом. Я в недоумении.
— Чирок, вы что же — на бойню заезжали?
Помпохоз пролепетал что-то невнятное.
— Скиньте брезент! — приказал я, и обнажились ноги с толстенными ляжками. Только не быка — а бильярдного стола…
Стол выставили на бровку шоссе, а в освободившемся грузовике Козик разместила захромавших.
Подошел комиссар. Провел ладонью по зеленому сукну.
— Неужели мы так и бросим бильярд? Ведь ценность. К тому же подарок ополченцам.
— Ах, вот оно что… — Я рассмеялся. — Далеко же простирается твоя домовитость, Владимир Васильевич: с бильярдом — на фронт!
Бильярдный стол вместе с шарами и киями снесли в обсерваторию.
Вступаем в Гатчину. Город горит, и на улицах ни души. Не блеснет даже каска пожарного. Клубы дыма, толкаемые взрывами бомб с самолетов, порой откатываются к парку, и тогда кажется, что в ужасе от происходящего деревья парка седеют.
Иду вдоль каменных домов в два-три этажа. Стены своей толщиной напоминают крепостные (градостроительство Павла), и авиабомбы лишь кое-где расковыряли их.
Но что же внутри? Выбираю дом, в который еще можно заглянуть. Окна над самым тротуаром, стекла осыпались. Приподнимаю дымящуюся занавеску — и передо мной стол, на котором собран завтрак или ужин. Кричу внутрь: «Эгей, есть кто живой?» Ни отклика. Я готов ступить внутрь, — может, людям помощь нужна, — но меня опережает вестовой, прыгает в окно. Едва успевает возвратиться, как внутри квартиры что-то обваливается, и сноп искр выстреливает из окна.
Другой дом, другое вросшее в землю окно. Среди посуды фырчит и брякает крышкой кофейник, вновь закипая от горящего стола… Третий дом, столь же стремительно покинутый жителями, четвертый, пятый… Особенно тягостно видеть в комнатах детские игрушки без детей. Вот бархатный мишка, загоревшись, он словно ожил — пытается встать на дыбы… Вот медная кастрюля, брошенная у порога, а в ней кукла; тут словно наяву я слышу плач обиженного и перепуганного ребенка… Но где же семья? В толпе беженцев или погибла, расстрелянная фашистским самолетом?..
А вот и здание, где комдив наметил разместить свой полевой штаб. Просил нарядить саперов поплотничать, приспособить помещения для штабной работы… Но вход завален, и над каменной коробкой светится небо.
Стою потрясенный: «Неужели… с генералом несчастье?» Но выясняется — жив старик! Приказывает… Правильное решение: построить для командного пункта дивизии надежный блиндаж!
В глубине Гатчинского парка мы присмотрели поляну. Вокруг вздымаются вековые деревья. Комдив выбранное место одобрил. Для маскировки работ натянули сеть, в которой, как рыбки, зеленые лоскутки.
Взялись саперы дружно. Травянистый покров рассекли лопатами, дернины для сохранности отнесли в сторону. Вскрыли материковый слой — и остановились зачарованные… Невиданного цвета глина: яркий пурпур. В прекрасных гатчинских парках и недра способны вызвать восхищение…
Но копнули глубже саперы — и очарование улетучилось: глина, напоминая густое желе, намертво присасывалась к полотну лопаты. Размахнется сапер, чтобы выбросить ком наружу, а вместе с комом вырывается из рук лопата и улетает, как праща. Вылезай из котлована, беги, шарь по кустам. А нашел лопату — соскребай с нее глину щепкой, а то и ножом.
Ворча, расхаживал по краю котлована наш Попов. Ему не понравилось, что проект подземного города изготовлен в штабе дивизии, а не в конструкторском бюро батальона.
— Пошшему начали работать где попало? Следовало в разных частях парка заложить шшурфы — вот и установили бы, где подходяшший грунт!
Но сапер, как поется в старинной песне, «дело знает, что касается сапер», приспособились и ополченцы к работе. Копают, перебрасываются шутками, а в гуще деревьев уже хриповатое: «шарп… шарп… шарп… шарп…». Ласкающие слух звуки! Вступила в действие пилорама — собственная, батальонная! С пожарища навезли годных еще бревен, и вот началась их разделка на плахи, брусья, доски. Все это требуется для подземной постройки.
«У ополченцев — пилорама? — уместен вопрос. — Но откуда?»
Собрана в Ленинграде из обломков, подобранных на свалке. Изделие ополченцев. Батальоны и полки народного ополчения формировались из людей невоенных, к тому же и не очень молодых — в этом их слабость. Но есть и оборотная сильная сторона: человек в летах обладает жизненным опытом, силен в своей профессии; далее: в батальоне не только мастеровитые плотники, кузнецы, механики, сапожники, портные, но в большом количестве — инженеры и ученые. Вырванные войной из мирной жизни, все они, учась военному делу, старательно, я бы даже сказал, с любовью обстраивали свой новый дом — батальон.