И вот я наедине с собой… Продолжаю сидеть в траве. Надо многое, многое обдумать… Пала предрассветная роса, день будет хороший. Срываю перышки полыни. Люблю растереть их и понюхать — дух крепкий, бодрящий, а возьмешь полынную зелень на зуб — всего передернет от горечи. С характером растеньице…
Но какая ночь! Подумать только — на бронепоезде рождается боевое братство… Как же случилось, что я стал нужен людям, что — как выразился матрос — мне вручают «бразды правления»? В самом деле — кто я такой для здешних крестьян, партизанивших против помещиков и иноземных грабителей, для деповских слесарей, чернорабочих на станции, стрелочников?
Глянуть со стороны — явился на бронепоезд бывший офицер, что в нынешней обстановке равнозначно чужаку. А тут еще измена негодяя Богуша… Попытка товарища из политотдела расположить ко мне людей бронепоезда ощутимого результата не дала — ведь и Богуш, всем понятно, прежде чем стать командиром, был проверен в политотделе и в других соответствующих местах.
Итак, я из «бывших», мало того, еще и русак, не умеющий объясняться с людьми. Конфузные вспомнились сцены… Вот одна из них. Работа при гаубице требует людей физически сильных, и я не препятствовал Малюге набрать себе в помощь односельчан. Любо поглядеть, что за парубки пополнили артиллерийскую команду: богатырь к богатырю, каждый к тому же и обстрелянный — повоевал в партизанах. Пришли босиком, полунагие, и праздником для них было, когда матрос каждому выдал обмундирование. Понравились мне ребята, но всякий раз, когда я пытался с ними заговорить, таращили на меня глаза, пугаясь, что я рассержусь, Что им малопонятна моя русская речь. Обидно, что, оказавшись на Украине, я не усвоил языка народа. В Проскурове, как и в других городах, изъяснялись на русском, а среди селян я не бывал. Вот и потребовался, к стыду моему, на бронепоезде переводчик — прибегал я к помощи матроса. Но в бою — с переводчиком!.. Далее, я не артиллерист. В глазах Малюги — бессовестный ловкач, отнявший должность командира у него, артиллерийского наводчика. Затаил бородач на меня обиду, и не просто ее исчерпать — человек норовистый.
Разглядывая себя со стороны, я для счета пороков клал перед собой камешки. Изрядная образовалась кучка, но — раз! — пнул ногой, и камешков нет, я чист перед людьми! Но ведь так в жизни не бывает… Матрос сослался на чудодействие вилки. Слов нет, маневр удался, и люди имели возможность оценить во мне и самообладание, и верность глаза. Но эта пара черточек еще не делает командиром, тем более в представлении людей настороженных, мне не доверяющих. Нет, нет, жар ночных восторгов матроса был явно перегретым.
Конечно, были и другие случаи, когда я справлялся с задачей. Отважился же руководить стрельбой, не имея понятия, как это делается; но взобрался на дерево, поразмыслил — и выполнил приказ: снаряды легли куда надо. А лихие мои действия с динамитом в руках, когда потребовалось испортить станционные пути, — это же было зрелище, и опять мне на пользу!
Словом, люди постепенно обнаруживают, что я как военный кое-чего стою. Но не желаю выглядеть «военспецем»! Военспец в буквальном значении — это бывший офицер, который не бежал от Октябрьской революции, но и не примкнул к ней. К услугам этих сторонних наблюдателей Советская власть вынуждена была прибегать при строительстве Красной Армии. Но разве я таков? В грозный час обострения гражданской войны не мыслил себя иначе, как в боевом строю с народом. Оставил военкомат и без претензий, рядовым бойцом вступил на бронепоезд. И не своей волей сделался командиром. Но если уж командир, то отдавай себя людям — всего, полностью. И отдаю. Отдаю с новым, праздничным чувством, которого не ведал, будучи офицером в погонах. Воспитали его во мне большевики в Проскурове.
Дел невпроворот, но «силушка по жилушкам перекатывается», говоря словами сказки, руки тянутся к работе. А жизнь, что ни шаг, озадачивает… Вдруг обнаруживаю, что пришедшие воевать деревенские, в том числе и Малюга, не признают белья. Одно дело — в бою при гаубице, тут пропадешь, не оголившись до пояса. Но раздобытое мною белье вообще не разобрали. «У голытьбы да белье? — усмехнулся на мое недоумение матрос. — Батрачишь на помещика — только и думки, чтобы ребятишки с голоду не ревели. Какое уж тут белье, наготу прикроешь — и ладно…»
— Товарищ Федорчук, говорить об этом надо не ровненьким голосом, а с гневом! — заявил я. — Нищета народа — несчастье, но дважды несчастье, когда она перерастает в косную привычку жить в грязи!
Напустился я на матроса, кажется, с излишней горячностью, но Федорчук меня понял. Решили открыть поход за чистоту и для начала свести всех в «поезд Коллонтай».
Известная большевичка Александра Михайловна Коллонтай для обслуживания армии снарядила поезда, которым красноармейцы тут же присвоили ее имя. В каждом поезде баня, прачечная с протравливанием белья от насекомых, лекционный и зрительный залы, литература, газеты. Вагоны снаружи были пестро разрисованы — плоды буйства формалистов. Сцены изображали богатырей в буденовках, от пинков которых вверх тормашками летели буржуи, попы, колчаки, деникины, пуанкарэ и Юденичи вкупе с бывшим царем, который кувыркался прытче всех.
Прежде чем войти в вагон-баню, мы, команда бронепоезда, прошли вдоль состава. Мне было любопытно, как примут футуризм крестьяне, железнодорожные рабочие. Слов одобрения не услышал. Малюга подивился, как это красноармейцы с половинными клинообразными головами могут воевать. А племянник его, верзила, стоящий у гаубицы замковым, по дурости запустил камнем в стенку вагона: не устоял против того, чтобы убить тифозную вошь. Надо отдать художникам должное: изображение этого омерзительного насекомого размером с борова вызывало у зрителя и содрогание, и потребность тут же кинуться на банный полок.
Побанившись, умиленные ощущением белья на чистом теле, ребята отсидели час в лекционном вагоне на беседе с врачом-гигиенистом. Молодая женщина-врач по моей просьбе постращала тех, кто гнушался белья.
А в заключение перед нами в этом же поезде выступили московские артисты.
Новобранцев, попадавших в царское время в артиллерию, сажали за парты и обучали грамоте. У Малюги от былой солдатской грамотности сохранилось только умение считать: не зная счета, около пушки и делать нечего. Расписывался старый артиллерист не привыкшей к перу рукой, отчего подпись-каракулька всякий раз выглядела по-разному. Матрос, разумеется, был грамотным. Деповские рабочие читали — и то не все — по складам, но артельно одолевали половину передовой в газете «Беднота». Другую половину приходилось для них дочитывать. Пришедшие на бронепоезд деревенские ребята сказались неграмотными — все, как один. Газеты растаскивали на курево. Но невзначай обнаруживалось, что то один, то другой гудит голосом, разбирая печатное. Непонятная деревенская скрытность…
Обратился я в политотдел, и на бронепоезде стала появляться комсомолка. Само слово было еще внове, звучало в ушах неожиданно и свежо — и слилось оно в моей памяти с обликом этой девушки, под грохот войны окончившей в Проскурове гимназию, от ножа петлюровских бандитов потерявшей семью, с глазами, в которых испепеляющим огнем загоралась ненависть при упоминании о врагах Советской власти, — но эти же глаза теплились добротой и счастьем, когда она, Манечка Шенкман, садилась заниматься с нашими бойцами. Она не только открыла на бронепоезде школу грамоты, но, добиваясь беглого чтения, сумела приохотить своих учеников к книжке. К ней уже обращались с вопросами, которые не решались задать мне, командиру; в сложных случаях она вопросы записывала, чтобы ответить на следующем занятии. Само ее появление на бронепоезде, аккуратно одетой, в белоснежном воротничке, магически истребляло в вагонах грязь, мусор, множило в команде актив борцов за чистоту и опрятность. Ее слушались, ей внимали, ее любила вся команда.
Малюга, распялив рот с прокуренными зубами, мне улыбнулся. Такого еще не бывало. Я быстро взглянул бородачу в глаза и убедился — улыбка неделанная, глаза засветились чувством приязни.