Но еще до падения Петлюры я получил повестку: как бывшего офицера петлюровцы объявили меня мобилизованным в их полки-«курени». Не пошел. Меня арестовали. В тюрьме я увидел, что нас немало — бывших офицеров, не пожелавших больше воевать. Ждали, что расстреляют. Нет, не расстреляли: офицер все-таки ценность, решили, без офицеров армия невозможна. Принялись выискивать среди нас большевиков: мол, выведем в расход смутьянов. Потом появились уговорщики: чего, дескать, упрямитесь, не все ли равно, где служить, раз офицер — от военной службы не отвертишься.
Моем полы, топим печь, выносим под караулом парашу — день за днем входим в тюремную жизнь. А уговорщики все звереют. Как бы, опасаемся, не начали выводить на расстрел. И мы забаррикадировались в своей общей камере…
Ночь не спали. Чувствовалось, что наутро может произойти расправа… Но едва рассвело — сквозь зарешеченное окно услышали мы песню. Затаились, пытаемся разобрать слова… Но и без слов, по игривому мотиву, по лихо-соловьиному посвисту стало ясно, что в городок вошли победители!.. Кинулись мы к окованной железом двери, навалились на нее с такой силой, что, казалось, спины у всех затрещали. Высадили дверь.
И вот мы на воле… Была ранняя весна. От обилия света пошли в глазах оранжевые круги, и мы, вырвавшись из тюремной камеры, не сразу отважились сделать шаг от ворот: с минуту стояли, как слепцы, держась друг за друга. Потом рассыпались кто куда.
Я вышел на улицу: тающий снег, грязь, но и в лужах — солнце… Тут впервые в жизни я увидел большевиков. На гарцующих конях сидели молодые и немолодые всадники, все в обычных солдатских шинелях, с карабинами за спиной и с шашками на боку. Но потрясающе необычными были их лица. Красные банты на груди, красные ленты на шапках — и, казалось, сами лица, сияющие, счастливые, родились от красных зорь!
Завидно мне стало. В конных рядах все больше молодежь, мои сверстники, но разве я похож на них? Забыл, когда и улыбался… Что-то, видать, у них сладилось в жизни — большое, настоящее… А я? Ведь и хотел-то самого малого: забыть свое офицерство, вернуться к теодолиту, рейке, пикетажному журналу, и чтобы никто не смел меня трогать. Только и всего… Но взломали мою маленькую жизнь, арестовали, швырнули в тюрьму — какая несправедливость! И вот теперь я опять на распутье…
Многие из сидевших со мной в тюрьме офицеров, как я понял, решили пробираться на Дон. Но это значило — опять воевать? С кем? За что? За царя-батюшку? Нет, таким я не попутчик… Явиться разве к большевикам, пока не сцапали как офицера? Самому-то лучше, — может, выслушают, может, и просьбу уважат. Честно, без утайки расскажу все о себе и попрошусь на военно-ремонтные работы: петлюровцы при бегстве портят мосты, дороги, железнодорожные станции. Нужны же знающие люди, чтобы все это восстанавливать. Скажу: «Ставьте хоть техником, хоть десятником».
В городке, едва вступили красные войска, сформировали первое советское учреждение — ревком. Добрался я до председателя — им оказался пожилой человек, нескладно одетый в военное. Посадил он меня против себя — глаза в глаза. А расспросив, вдруг рассмеялся и сказал:
— Хорошо, дам вам сугубо мирное занятие. Будете в ревкоме письмоводителем.
Видимо, я пришелся к месту, потому что предревкома, получив вскоре новое назначение, предложил мне и дальше с ним работать. Переехали мы в приграничный город Проскуров. Начальник мой занял пост уездного военного комиссара, а меня уже не в письмоводители посадил, а доверил интересную самостоятельную работу, о которой скажу дальше.
Звали моего начальника Иваном Родионовичем. Но он требовал, чтобы говорили «товарищ Синица». При этом ударение он делал на слове «товарищ». И даже подписывался: «товарищ Синица». К этому росчерк птичкой. Токарь с киевского завода «Арсенал», он во многом напомнил мне моего дружка сапера Реброва. Такие же резко выраженные черты лица; держится твердо, иной раз и жестко, но вдруг из-под колючих черных усов улыбнется и приласкает тебя мягким взглядом. Мне особенно нравилась в нем, как нравилась и в Реброве, неспешная рассудительность, умение, как говорится, всесторонне обмозговать вопрос, прежде чем он выльется в решение и получит силу приказа.
В важных случаях, созвав сотрудников, товарищ Синица любил поразмышлять вслух, как бы давал нам открытый сеанс работы своего острого и цепкого ума. Становился особенно оживленным, когда с ним не соглашались, спорили, горячились. Это напомнило мне Д. М. Карбышева. Выслушает всех, а кончается тем, что мы в недоумении только переглядываемся: «А ведь Синица-то прав. Нате же — простой рабочий, не всегда умеет даже фразу правильно построить, а разметал все наши возражения, которые тут же и увяли…»
Напоследок улыбнется лукаво:
— Вы, други мои, народ сильно грамотный, иные из вас в университетах да институтах обучались. Для военкомата это честь. А вот в драку лезть не умеете. А революция, други мои, нуждается в грамотеях драчливых!
О себе говорил скромно. Однако прошел и он, рабочий-большевик, свои «университеты»: в подпольных битвах с политическими противниками отточил он силу своего слова и искусство с партийных позиций разбивать фальшивые суждения кого угодно, даже профессоров.
Но что такое «партийные позиции»? Это было для меня новым и весьма туманным понятием. Я обратился к товарищу Синице за разъяснением.
— А такое готовеньким в рот не вкладывают! — И Синица рассказал мне про большевистскую литературу, о существовании которой я и понятия не имел. А она давно уже жила в России, множилась, приводила в неистовство царя, но ни жандармы, ни полиция не в силах были ее уничтожить. Лишь после Февральской революции эта литература вышла из-под запрета.
— Вот она, — объявил товарищ Синица, когда мы оказались в комнате, где на полках, на столе и даже на полу громоздились увесистые тюки, от которых пахло типографской краской. — Вот она, вот, вот… — говорил он, любовно прикасаясь к каждому тюку. — Одолеете эту литературу — и поймете, что к чему. — Он с достоинством подкрутил усы, которые тут же раскрутились. — Мы, самоучки рабочие, одолевали ленинское учение, а вы ведь студент столичный. Да не в подполье сядете читать, кашляя от копоти каганца, а при полном удобстве. Заодно и на пользу революции потрудитесь. — И Синица ушел, оставив мне ключ от комнаты.
Осмотрелся я, читая этикетки на тюках, и вижу: присланы нам центральные газеты «Известия» и «Правда», различные брошюры, листовки, плакаты. Прибежал от товарища Синицы парнишка, сказал, что будет мне помощником, подал список; по этому списку надо было распределить литературу между воинскими частями, небольшими заводиками и мастерскими, какие есть в городе; направить комплекты газет и брошюр в примыкающие к городу железнодорожное депо Гречаны и на станцию Проскуров, а также на село крестьянам… Словом, оказался я экспедитором периодической печати, единственным в городе.
За день эти непривычные дела так меня уходили, что ноги подламывались, а присесть нельзя: каждый посыльный ловчит набрать литературы побольше, не сообразуясь с разверсткой: «Давай сколько унесу. А то и самого меня раздерут на части!» Пришлось глядеть в оба — иначе мигом опустошили бы кладовую.
Только к вечеру, раздав последки из распечатанных тюков, я опомнился. Прибрали с пареньком помещение. Он ушел домой. А я облокотился о стол — да так и заснул, полустоя…
Проснувшись, распахнул окно, а навстречу теплынь, ароматы цветущего лета… «Тиха украинская ночь…» — лучше не скажешь и не почувствуешь. Высунулся наружу — над головой купол неба будто из черного бархата. А звезды здешние, по сравнению с нашими северными, неправдоподобно крупные, такие они, что, вздев глаза к небу, невольно улыбнешься. Как тут не вспомнить Рудого Панька, в рассказах которого быль переплетается с безудержной фантазией поэта. «Пасечнику Рудому, — подумал я, сам мысленно вступая в сказку, — с руки и звезды-яблоки разбросать по небу!»
Но хватит балясничать — пора и за чтение браться. Зажег я керосиновую лампу, но в комнате сразу запорхали, закружились ночные бабочки, обгорали и падали на стол. Пришлось закрыть окно. Устроился у лампы.