Ласковый вечерний ветерок разносил повсюду благоухание цветов, на сливах лопались почки, а когда спустились сумерки, зазвенели струны и очень скоро послышались звонкие голоса - пели "Этот дворец..."6. Особенное восхищение вызвала у собравшихся заключительная часть песни, и недаром - к певцам изволил присоединиться сам Великий министр. Впрочем, так бывало всегда: все, к чему бы ни прикасался этот удивительный человек, начинало сверкать новыми, доселе никому не ведомыми гранями, будто чудесное сияние, от него исходившее, бросало отсвет на окружавшие его предметы, сообщая яркость краскам и полноту звукам.
Обитательницы женских покоев, до которых лишь изредка доносилось лошадиное ржание, шум подъезжающих карет, были раздосадованы: "Совершенно так же должен чувствовать себя человек, находящийся внутри нераскрывшегося цветка лотоса"7, - думали они. Еще больше оснований для недовольства было у обитательниц отдаленной Восточной усадьбы. С годами их жизнь становилась все однообразнее и тоскливее, но, уподобляя жилище свое горной обители, где "нет места мирским печалям" (43), они не позволяли себе роптать. Да и могли ли они упрекать в чем-то министра? Иных забот они не знали, им не о чем было тревожиться, не о чем горевать. Та, что решила посвятить себя служению Будде, все время отдавала молитвам. Другой ничто не мешало сосредоточиться на разнообразных "записках", к изучению которых она обнаруживала сильнейшую склонность. В остальном же их жизнь была устроена самым порядочным образом, и они ни в чем не имели нужды.
Но вот миновали беспокойные новогодние дни, и Великий министр изволил наведаться к ним. Он всегда помнил о высоком звании дочери принца Хитати и из жалости к ней - по крайней мере при посторонних - держался в ее присутствии крайне церемонно.
Ее волосы, единственное, что было в ней когда-то прекрасно, с годами поредели, и теперь, глядя на ее профиль, обрамленный их затихшим водопадом (207), Гэндзи не мог избавиться от щемящей жалости, а потому предпочитал не смотреть на нее вовсе.
Платье цвета "ива", как он и предполагал, сидело на ней дурно, но единственно она сама и была тому виною. Да и могло ли быть иначе, если она надела его прямо поверх платья из тусклого, потемневшего, до хруста накрахмаленного красного шелка? При этом она дрожала от холода, представляя собой весьма жалкое зрелище. И уж вовсе невозможно было понять, почему она пренебрегала нижним одеянием. Нос ее по-прежнему ярко алел, и никакой весенней дымке не удалось бы это скрыть. Невольно вздохнув, министр старательно загородил женщину занавесом. Впрочем, она ничуть не обиделась. Трогательная в своей беспомощности, дочь принца Хитати привыкла во всем полагаться на Гэндзи, которого великодушие успела оценить за долгие годы, и с признательностью принимала его попечения.
"Бедняжка, она и живет не так, как другие, - с жалостью подумал Гэндзи. - Мне не следует о ней забывать". Право, в целом мире не найдешь человека заботливее!
Ее голос дрожал, очевидно тоже от холода. Стараясь не смотреть на нее, Гэндзи спросил:
- Неужели у вас нет прислужниц, которые заботились бы о вашем платье? Ваша уединенная, спокойная жизнь дает вам право на некоторую свободу. Вы вполне можете носить теплые, мягкие одежды. Женщина, которая думает только о верхнем платье, производит не самое лучшее впечатление.
- Мне пришлось взять на себя заботы о Дайго-но адзари8, - смущенно улыбнувшись, отвечала она. - И я ничего не успела сшить для себя. Даже мою меховую накидку он унес, вот я и мерзну теперь.
Речь шла о ее старшем брате, монахе, у которого был такой же красный нос. Разумеется, простодушная искренность дочери принца Хитати была весьма трогательна, но она могла бы и не вдаваться в такие подробности. Впрочем, министр и сам разговаривал с ней откровенно и просто.
- О меховой накидке жалеть не стоит. Похвально, что вы уступили ее монаху-скитальцу, она заменит ему соломенный плащ. Но почему вы пренебрегаете нижними одеждами? Сегодня вам вряд ли помешали бы семь или даже больше белых нижних платьев, надетых одно поверх другого. Если я что-то забываю, напоминайте мне. Ведь естественно, что при свойственной мне рассеянности и постоянной занятости... - сказал Гэндзи и распорядился, чтобы слуги открыли хранилища дома напротив и принесли оттуда гладкие и узорчатые шелка.
Дом на Второй линии вряд ли можно было назвать заброшенным, но, поскольку сам министр не жил здесь, в покоях неизменно царила унылая тишина. И только сад по-прежнему радовал взоры. Нельзя было не сожалеть, что некому теперь восхищаться прекрасными расцветающими сливами...
-Зашел посмотреть
Я на деревья весенние
В старом саду
И случайно набрел на редкостный,
Но с давних пор милый цветок...
тихо, словно про себя, произнес министр, но похоже было, что женщина ничего не поняла.
Заглянул он и к монахине Уцусэми. Никогда не стремившаяся к внешнему блеску, она и теперь жила тихо и скромно, отдав большую часть покоев священным изображениям и проводя дни в молитвах. Глубоко растроганный, Гэндзи огляделся. Украшения для сутр и изваяний будд, разнообразные предметы утвари и сосуды для священной воды, подобранные с отменным вкусом и изяществом, напоминали об особой утонченности хозяйки. Сама она сидела, укрывшись за изысканнейшим зеленовато-серым занавесом, так что виднелись лишь концы рукавов, казавшиеся необычно яркими9. Взволнованный нахлынувшими вдруг воспоминаниями, министр сказал, глотая слезы:
- Мне следовало бы примириться с тем, что только издалека могу мечтать об острове в Сосновом заливе (99). Мое чувство к вам не принесло мне ничего, кроме печали. Но, быть может, хотя бы то взаимное дружелюбие, которое установилось меж нами теперь, будет вечно радовать нас...
- Мое доверие к вам беспредельно, - отвечала растроганная монахиня. - И я уверена, что союз наш вовсе не случаен.
- Я знаю, что виноват, ибо не должен был столько раз повергать в смятение ваши чувства, и раскаяние мое мучительно. Но надеюсь, что хоть теперь вы поверили наконец в мое бескорыстие. Подумайте сами, разве я похож на других?