- Ты извини, но Людочка...
- Кто? А, эта... ничего, сегодня еще ничего не будет, успокойся.
И все: Сашка, похоже, счел, что этой глуповатой и, пожалуй, даже обидной для Толика невнятицей закрыл тему. Ох, подумал Толик, и сдал же Сашка за эти годы, не стоило, пожалуй, и встречаться... Жалко его, конечно, и все же...
А Сашка явно и думать не думал, что кому-то внушает жалость: он, как и в прошлый раз, что-то там организовывал на столе, как и в прошлый раз, было это не слишком изобильно, даже и бутылка, похоже, сохранилась еще с прошлой субботы (ну что же, решил Толик, стало быть, не спился, тем лучше, с кем, то есть, не бывает). И все шел какой-то, словно и не прерывавшийся совершенно студенческий разговор, и вновь было это Толику неудобно.
- Знаешь, - сказал он, - на что это похоже? На позднеантичные декламации Парис произносит речь перед Менелаем...
- Ну да. Г. Помпей Трималхион Меценатиан в плену у пиратов узнает, что цены на египетское зерно резко упали, а управляющий без господского приказа обокрал его на три миллиона сестерциев - или на пять?
- И на Капитолийской бирже начался кризис, - согласился Толик.
- Да, - сказал Сашка, - между прочим, я тут на днях кое-что откопал... Полюбопытствуй, поностальгируй, а я пока кофе сварю. Ты ведь хотел?
И вовсе ведь ни слова Толик не сказал насчет кофе, ну да уж ладно... То, что Сашка откопал, было, разумеется, машинописью, судя по цвету бумаги и всевозможнейшим пятнам - старой машинописью. Кто бы это мог быть? Хотя кому тут водиться, кроме Сашки... Ладно, посмотрим.
Они стояли на холме, и безумная иссиня-алая луна освещала им землю, море и город. Город был в долине, у подножия холма, и в недрах холма был город - внизу, у них под ногами. Он спал, шевелился, бормотал и вздрагивал во сне - гигантский город, славный, величественный и непристойный.
Они стояли и ждали чего-то, хотя им незачем и нечего было ждать, и тяжелые сверкающие крылья, распластавшиеся над холмом, тоже ждали, и гудели растяжки под ударами ветра.
- Как песня сирен...
- Да, - ответил он, - как песня сирен.
И не будет спасения тем, кто услышал ее хоть единожды, избранным, удостоившимся искушения - единственного искушения, которому не стыдно поддаться. Не будет спасения и не будет забвения, - но никто, кроме них, никто с самого сотворения мира не слышал этой песни, ни люди, ни даже бессмертные боги. Боги не нуждаются в крыльях, и боги не имеют крыльев, лишь художники пририсовывают им хрупкие придатки из перьев и мышц. Но не дано ничего найти имеющим все.
- Блаженны нищие...
- Ты что-то сказал, отец?
- Блаженны нищие, ибо им дано мечтать о несбыточном.
Мечтать о несбыточном и делать невозможное, ибо все, что было возможно, давным-давно уже взвешено, сочтено и поделено между богами, царями и героями. Они сильны, они непобедимы и смертны - наверное, даже боги.
- Отец, мы не успели испытать их. А море безгранично...
- Они не откажут. Лети не слишком высоко и помни наш уговор.
- Отец!
- Помни наш уговор. Знаменитого мастера повсюду примут с почетом. А крылья мы испытаем прямо сейчас.
- Ночью?!
- Ночью. Великий царь не должен видеть.
- Почему?
Он вздрогнул: слишком знаком был голос - слишком знаком и слишком неуместен здесь и сейчас, среди ночи, наполненной шумом прибоя и песней огромных серебристых крыльев. Голос означал силу, смерть и власть - справедливую власть, как утверждали, но все же власть. И хотя теперь в его власти было стать недосягаемым для любой силы, он на какой-то миг забыл об этом и сказал:
- Приветствую тебя, великий царь.
Царь милостиво кивнул: он не мог позволить себе ответить, не осквернив бездонную пропасть, отделяющую великого царя от черни.
- Да чем же он велик, отец?
Царь молчал, потому что не было сейчас с ним его людей, готовых схватить, убить, уничтожить любого, кто неугоден власти. Царь был справедлив, и царские руки ни разу не обагрились кровью иначе, нежели в бою с равным и благородным противником.
- Он отважный воин и талантливый администратор. Он покорил множество стран, разрушил до основания бесчисленные города и обложил жителей тяжелой и позорной данью.
Великий царь не возражал: мастер правильно перечислял заслуги. Растяжки пели на ветру, и раскаленная луна отражалась в гладких, словно зеркала, поверхностях крыльев, которые принадлежали лишь им. Крылья, которых царь не должен был видеть, сверкали ярче непобедимых клинков победоносной царской армии.
- Его армия не знает поражений, - сказал он торжественно, - его флот самый сильный в мире, его столица великолепием своим далеко превзошла все города.
Великий царь кивнул: он был справедлив, поэтому любил, чтобы и ему воздавали по справедливости. Он владел всем, чего только мог пожелать, и столица его воистину далеко превосходила все столицы всех народов, включая, может быть, даже атлантов...
- Я призвал лучших мастеров, и они стали покорно услужать мне, - раздался вдруг голос царя. - Я призвал лучших ваятелей и зодчих, а тех, кто не хотел служить мне, я принудил к этому силой.
- Нет ничего, - подхватил мастер, - нет ничего, сын мой, что великий царь мог бы пожелать и не иметь. Нет такой тайны, которую он не смог бы сокрыть от всех, кроме, может быть, бессмертных богов. Нет такого дела, которым он бы себя не воспрославил...
- Воистину так, - согласился великий царь. - Но что ты задумал, мастер? Что он мог ответить? Что мог сказать он здесь и сейчас, не стыдясь пылающей луны, огромной и яркой, словно в первые дни творения, веселого безрассудного ветра, пахнущего гнилыми водорослями и мокрым свинцом, до блеска отполированных серебристо сверкающих крыльев?
- Я сказал, о великий царь, - он улыбнулся, - что ты владеешь всем, о чем можешь мечтать. Я же отныне владею тем, о чем ты мечтать не смеешь.
- Ты дерзок, мастер. И сын твой тоже дерзок не по летам... Ишь как вымахал! - добавил он с умело подобранной улыбкой. Великий царь умел подбирать улыбки, когда считал это необходимым. Раньше он полагал ненужным улыбаться мастеру, а тем более его сынишке.
- Он уже с тебя ростом, мастер. Надеюсь, это у него наносное: послушал каких-нибудь заезжих демагогов...
Мастер улыбнулся: к великому царю не заезжали. Великому царю наносили визиты, и не демагоги какие-то, а цари - преимущественно великие цари. То есть, наверное, они-то как раз и есть самые настоящие демагоги, но мастер сомневался, может ли хоть один царь рассказать его сыну нечто путное.
- Я очень надеюсь, что это пройдет, - сказал царь.
Царь требовал, и крылья требовали, и он знал, что сын тоже требует. Или ждет - какая разница?
- Ты владеешь землей и водой, великий царь, - сказал он, - но воздухом ты не владеешь.
- Воздух? - царь, казалось, не понял. - Славно придумано, мастер! Пожалуй, это как раз то, что мне нужно.
Мастер промолчал: ему скучно было мечтать о великих победах, о тысячах крылатых воителей, несущих смерть и разрушение.
- Тебе жалко Афин, мастер? Почему ты молчишь?
Он не ответил: ему не было жалко, ему просто не хотелось говорить с великим царем. У него не было родины - у него была голова на плечах и были крылья за спиной. И крылья ждали. Царь, кажется, понял, и когда он заговорил снова, в его голосе слышался гнев.
- Ты был изгнан из Афин, убийца, обагривший свои руки безвинной кровью. И ты по-прежнему молчишь?
- Ну да, - усмехнулся он, - я убийца. А убитый был обращен в перепелку... Или в куропатку, великий царь? Ты справедлив, но ты мне надоел. Вперед, сын мой! И помни наш уговор.
Великий царь увидел уже то, чего не должен был видеть, так пусть же видит и остальное. Струи раскаленного воздуха рвали на клочки пурпурную мантию великого, справедливого и непобедимого. Великий царь наверняка ничего уже не видел и не слышал, и никто в целом мире не заметил, как полированное серебро четырех плоскостей узкими параллельными штрихами прорезало ночное небо и ночное море. Сопливо-зеленое море, вспомнилось вдруг ему. Сопливо-зеленое море, сопливо-зеленое небо, и лишь чернота ночи остается чернотой - настоящей, подлинной, раскрывающей суть вещей. Они летели во тьме, окруженные грохотом, и затейливыми ломаными линиями ложились их тени на волны морские.