- Прежде всего я чувствовал страх и горе. Мне, однако, удалось выйти из ступора раньше, чем на мой единственный крик сбежались слуги. В собственном доме спрятаться нетрудно, а уходить незамеченными я научился давно. Майские ночи коротки. Я помчался со всех ног, к счастью, хорошо зная, куда именно направить стопы, и это было относительно недалеко...
- Вы отыскали профессора; он натурализовал вас в качестве Джастина Невермора, эксцентричного и артистичного американца, выкупившего дом и часть имущества Дориана Грея на аукционе, устроенном, согласно завещанию, в пользу - ?
- Вдовы Джеймса Вейна, живущей с двумя детьми в Чикаго, и мисс Хетер Мертон, разыскавшей своего ветреного возлюбленного ровно через два часа после его превращения из юноши в начинающего старца: счастливый случай в лице доброй проститутки привёл новую Герду в дом того же Мориарти, мессии лондонских головорезов и вообще покровителя всех гонимых. Завещание я составил примерно за неделю до этого кошмара по указанию Эжена и без лишних раздумий.
- Вы вообще, по-моему, как-то не слишком раздумчивы.
- Впечатлительность - вот ум художника. аукционе, устроенном, согласно завещанию, в пользу - ?Джастина Невермора, эксцентричного американца,
- Вы, наверное, даже ботинки себе почистить просите афористично.
- Это был бы высший класс!
- Для лорда Уоттона и подобных пустозвонов. Мне же дайте, пожалуйста, другой повод ответить взаимностью на ваше уважение: говорите по существу.
Рассказчик наконец зажёг свечи, бросил окурок в камин, взял новую сигару и сел в кресло:
- О`кэй, попробую теперь так. Джеймс Вейн впервые настиг меня на выходе одного из пригородных притонов, где тусовались нарки. Сразу приставил ко лбу ствол, быстро объяснил, кто он такой, но я успел предложить ему прогуляться до ближайшего фонаря; там он подзавис: напоминаю, что в свои сорок два я выглядел нежной маргариткой. Вдруг его голова с резкостью жабьего языка приложилась к фонарному столбу; бедняга свалился замертво (в смысле, Джеймс), и передо мной возник чудесный избавитель, пронзающий мрак кобальтом своих очей. В моей тогдашней ситуации говорят либо спасибо, либо я бы справился. Я сказал то и другое. Он ответил: "Но надо же было как-то с вами наконец заобщаться" "Давно за мной ходите?" - спросил я. Он: "С вашей последней поездки в Париж". Я: "Влюбились?". Он: "Не только" - и повёл меня в сторону большого города, говоря на своём странном французском, что имеет одну острую потребность и никто на свете, кроме меня, не может ему помочь; это не стоит скольких-либо денег, не отнимает много времени, это трудно лишь назвать и сделать. Что именно ему нужно? - Смерть, собственная смерть. - Я должен его убить? - Нет, я могу предоставить ему подходящие для этого условия. - Почему именно я? - Потому что у меня такое лицо. "Вы не умеете говорить комплименты, - сказал я, принимая его за совсем свихнувшегося поклонника, - Мир стал иным, потому что в него пришли вы, созданный из слоновой кости и золота. Изгиб ваших губ переделает заново историю мира - вот так примерно ко мне обращаются". "Общие фразы, - выговорил он твёрже прежнего, - Зная хоть немного законы вселенной, скажешь это о губах любого человека, а уж то, из чего мы все сделаны, безусловно дороже любого золота". Я тогда предположил, что попросту не понимаю его, но буду не прочь пригласить его в гости. Я рассуждал про себя: сейчас мне очень нужен такой умелый защитник и оригинальный собеседник; а если ему осточертела его жизнь, вряд ли он покусится на мою. В общем, я ввёл его в свой дом как бесплатного квартиранта и за сутки привязался к нему так, что мог сравнить это лишь с моей многолетней близостью с Гарри, но я, сам не сознавая, как и в какой момент, стравил двух моих влиятелей, заочно, конечно: я пересказывал Эжену пассажи лорда Уоттона в надежде на опровержение - и как правило получал, чего хотел. Например, я заявил, что в наше время только бесполезные вещи необходимы человеку. Он попросил привести пример такой вещи. Я показал туалетный прибор чеканного серебра в стиле Людовика XV. Он сделал недоуменную мину: "Но это бритва - ею можно, кроме наведения марафета на щеках, разрезать бумагу, распороть ткань, перепилить верёвку; я однажды срезал на фиг вот почти такой же лишние волосы с затылка. При желании ею можно изловчиться почистить овощи или рыбу, накромсать хлеба или мяса, отточить карандаш. Да разве можно что-то острое назвать бесполезным!? А это зеркальце - им здорово подавать сигналы издали в хорошую погоду, проверять, всё ли спокойно с тыла и целы ли зубы. А это - какая-то чашка. В неё хоть молока налей, хоть чаю, хоть масла с фитильком, хоть под желе её пусти, хоть подставляй под кровь из носа или под град, чтоб сыпануть в шампанское. Всё это жутко полезные вещи. Но пусть меня назовут Кортесом, если они необходимы: если штука не греет, она - хлам". "Но он ведь очень красивы и сделаны из дорого металла" - говорил я; "Конечно, они чёрти-как красивы, - продолжал он топтать основы моей веры, - И мастер с торговцем огребли за них хорошую сумму. То, что вы сказали, Дориан, смахивает на загадку, отгадка которой - деньги, никчёмные и сводящие всех с ума". И всё в таком духе. Хотя иногда он словно не догонял, о чём речь. Так он не уловил ни малейшего смысла в призыве лечить душу ощущениями, а ощущения - силами души; уверял меня, что до него не доходит значение слова порок, а антонимом добродетели он всегда считал злодейство. Оговаривался, правда, что в молодости был склонен к нравственному экстремизму и перфекционизму, но это только обостряло его хроническую депрессию. Что же до поведения, то тут он совершено не заморачивался; понятие приличий его явно не грело. Он мог весь февральский день проходить в одних штанах, потом бросался в постель, как в озеро, не прекращая говорить о своей любви... к Богу. ... Наконец, я набрался духу и спросил, что он думает обо мне. Он печально нахмурился и вымолвил: "Вы живёте не по-настоящему, вы несвободны. Что-то большее, чем циничный и болтливый приятель, разлучило вас с естеством, и грознее мстительного матроса ваш враг-поработитель, но я затем и здесь, что встать между вами и ним, чем бы он ни был, впрочем, я знаю...". Меня пробрал озноб... Только один человек, кроме меня, входил в тайную комнату, где я хранил проклятый портрет - и выйти ему не было суждено. Я в очередной раз оглядел моего друга - сложение акробата, глаза крестоносца... Будь что будет. Мы поднялись на чердак, я снял завесу с портрета... На лице Эжена испуг схлестнулся с торжеством, и второе победило. Он подошёл почти вплотную к картине и, стоя ко мне спиной, спросил: "Вам известно, кто тут изображён?". Я отодрал сухой язык от сухого нёба и прошептал: "Я сам" - "То, что его рисовали с вас, ещё не значит, что это вы" - "Интересно! А что же ещё это может значить?" - "В ваш портрет вселился дух другого человека - Джона Грея, вашего отца". Тут у меня словно раскрылась вторя пара глаз. Двадцать лет мой портрет искажался - я расценивал это как отображение на нём моего увядания и нравственной порчи, но то, что я принял за изменение выражения лица на самом деле было трансформацией самой физиономии, незначительной, правда: всё-таки прямой предок... "Вы были с ним знакомы?" - спросил я, почему-то не чувствуя облегчения. "Да. Он хотел меня убить, но мои доброжелатели его опередили". Тут на меня (увы, не впервые) нашло то, что специалисты называют инспиративным аффектом: вместо ближайшего друга я увидел мерзавца, оставившего меня сиротой! Я сам не помню, откуда, выхватил нож, замахнулся - на этом моё покушение и закончилось: Эжен перехватил мою руку, заставил бросить оружие и толкнул меня к двери со словами: "Уйди, Люсьен, это уже не твоя война"...