Что–то недоброе почудилось в этом равномерном и вкрадчивом стуке. Так к нему никто не стучал. Толик поднял голову. Дверь комнаты была заперта на ключ. За дверью стояла подозрительная тишина. Раньше этой тишины не было. Всегда из кухни доносился стук посуды и нескончаемый гвалт: квартира была многонаселенной, а сейчас к тому же был обеденный час. Послышался сдержанный женский голос, переходящий на шепот. В нем Толик узнал самую горластую соседку, которую в квартире звали иерихонской трубой.
«Почему они шепчутся? Что–то здесь не то».
Стук повторился. На этот раз он был упрямый и продолжительный. Толик встал с дивана. Под ногами заскрипел старый рассохшийся паркет.
— Гражданин Максаков, откройте дверь, с вами разговаривает оперуполномоченный из милиции, — донесся до него мужской голос.
Толик понял: за ним пришли.
Снова тюрьма, снова суд, снова лагерь. Снова прощай волюшка… Обожгло воспоминание о Катюше. Обожгло в одно мгновение. Съежившись, Толик стоял посреди комнаты, как под бомбой, которая вот–вот должна разорваться над его головой. А воображение работало. Вот его берут, везут в тюрьму, потом судят. Об этом узнает Катюша, узнает, что он вор, что он ее обманывал… Вор! Вор!! Вор!!! Тюремный парикмахер острижет его, как барана, потом страшного, всеми презираемого, его посадят на видное место в зале суда. Катюша на суд придет обязательно…
— Гражданин Максаков, предупреждаю в последний раз — откройте дверь, или я вынужден буду ее взломать! — снова раздалось из–за двери.
«Взломать? Ах, взломать! Вы хотите моего позора? Не выйдет!» — Волна хмельного буйного гнева кинулась в голову. Толик схватил графин с водой и с силой швырнул его в дверь. Мелкие брызги стекла и воды, вспыхнув на солнце, разлетелись во все стороны: на выгоревшие голубенькие обои, на пол, на диван…
Глаза Толика налились кровью, он дрожал всем телом.
— Вы хотите моего позора? Не выйдет. Вламывайтесь, если надоела жизнь! — хрипло выкрикнул он.
В тишине, которая в эту минуту сковала всю квартиру, ему слышалось только собственное отрывистое дыхание. Тишина казалась зловещей, могильной, она пугала больше, чем голос за дверью.
Схватив со стола большую морскую раковину, которая служила пепельницей еще покойному деду, Толик и ее метнул в дверь. По комнате разлетелись радужные, перламутровые брызги.
Толик впал в буйную горячку. Ничего не помня, в припадке бешенства, он хватал все, что попадало под руку, и бросал в дверь. Чайник, будильник, посуда, фарфоровая статуэтка (ее недавно подарила ему сестра ко дню рождения) — все ложилось черепками у двери, разлеталось по полу.
— Хотите, чтоб она узнала, что я вор? Не выйдет, гражданин опер! — С ножом Толик метнулся к кровати. Одним ударом он вспорол большую пуховую подушку, обеими руками взял ее за углы и широко, рывком, размахнулся по всей комнате. Пух затопил комнату, как утренний грибной туман.
Толик устало рухнул на диван. На лбу его выступили холодные мелкие капли пота, губы кровоточили.
Снова давила тишина. И в ней снова слышались лишь гулкие удары сердца, тяжелое дыхание и лязг зубов.
Пушинки, как в вальсе, кружились по комнате и, не снижаясь, плавно и медленно исчезали за окном.
Толик опомнился. «Бежать! Бежать!.. Куда угодно — только от позора…»
Положив в карман нож, он встал на подоконник и посмотрел вниз. Под окнами никого не было. О высоте между асфальтированным тротуаром и подоконником второго этажа Толик не думал — этот прыжок он постиг еще в детстве. Как на счастье, на углу не торчал постовой милиционер. Переулок выглядел пустынным.
Прыгнул. Прыгнул мягко, как кошка, сразу почти на четвереньки. Не почувствовал даже маленькой боли. В какую–то долю секунды, когда самое главное — приземление — было уже позади, когда оставалось только встать и быстро уходить, Толик испытал прилив восторга и радости. «Спасен, спасен…» — мелькнула мысль. Но не успел он распрямиться, как почувствовал себя зажатым в тисках чьих–то сильных рук. Рыжие, волосатые, громадные чужие руки! Попробовал вцепиться в них зубами, но дикая, нестерпимая боль в лопатках заставила его вскрикнуть.
— Ого, братишка, кусаться? Нехорошо, не по–мужски! — проговорил старшина Карпенко, замыкая руки Толика особым милицейским приемом, именуемым мертвой хваткой.
Толик повернулся и, увидев лобастое на крепкой шее рыжеусое лицо, уже не пытался вырываться: сопротивление бесполезно.
На условный сигнал подоспели Захаров и старшина Коршунов.
Толику связали руки и посадили в служебную машину, которая стояла за углом.
35
На второй день, после того как был арестован Максаков, Григорьев вызвал к себе Гусеницина и, строго окинув его взглядом, сказал:
— Через час Захаров будет допрашивать Максакова. Рекомендую вам присутствовать. Поучитесь, лейтенант, как нужно расследовать дела, которые, по–вашему, должны быть приостановлены. А сейчас зайдите на опознание. Оно скоро начнется.
От Григорьева Гусеницин вышел молча. Встретившись в коридоре с Северцевым, он сделал вид, что не заметил его, и прошел в следственную комнату.
Захаров склонился над столом и что–то писал. Напротив него, почти у самой стены, на дубовой скамейке сидели три молодых парня.
Опознания не начинали — ждали Григорьева.
В одном из парней Гусеницин без труда узнал человека, которому не впервые приходилось бывать на опознании. Он сидел, вяло опустив плечи, и с безучастным выражением, словно ему все это надоело до тошноты, смотрел в окно. Двое других производили иное впечатление. Они, не понимая, чего от них хотят и зачем их сюда привели, вопросительно и пугливо смотрели то на Захарова, то на Гусеницина.
Вскоре пришел майор Григорьев и кивком головы разрешил начинать. Дежурный сержант вызвал Северцева. Алексей переступил порог. Головы сидящих по вернулись в его сторону. Все заметили, как взгляд Северцева сразу же остановился на Максакове. Этот взгляд словно буравил, в нем были и обида, и упрек, и презрение. Максаков не выдержал и опустил глаза.
Захаров и майор поняли все. Понял и Гусеницин. И то, что он понял, было крахом его последних надежд остаться работать в оперативной группе.
— Гражданин Северцев, подойдите поближе, — обратился Захаров к Алексею. — Не узнаете ли вы кого–нибудь из сидящих против вас граждан?
— Да, узнаю, — сквозь зубы ответил Северцев, продолжая сверлить глазами Максакова.
— Кого?
— Вот этого гражданина, — Алексей указал на сидящего в середине. — При знакомстве на вокзале он отрекомендовался Толиком. Студентом.
Вопросы и ответы Захаров записывал. Поглаживая на подбородке седоватую щетину, майор тайком любовался молодым следователем.
— Прошу вас, расскажите подробно и по порядку: где, когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с этим гражданином?
Северцев принялся рассказывать то, что он уже десятки раз рассказывал при допросах. Когда он дошел до ограбления в березовой роще, те двое, что сидели рядом с Максаковым, стали незаметно отодвигаться от своего соседа. Они двигались до тех пор, пока не оказались на краешках скамейки. Оглупленные и испуганные лица подставных Захаров видел при опознаниях и раньше. Они всегда вызывали у него смех. Теперь же, когда допрос вел он сам, когда не только смеяться, но и улыбаться было неуместно, ему вдруг захотелось расхохотаться. Чтобы сдержаться, он стал кусать губы.
Совесть ли заговорила в Максакове, или он понял, что всякое запирательство излишне, но он тут же во всем сознался. Не хотел говорить лишь одного: с кем совершил ограбление.
«Своя воровская этика, свои жиганские законы», — подумал Захаров и про себя решил, что искать сообщников следует какими–то другими путями.
Дав подписать протокол допроса Северцеву, он отпустил его домой.
Когда майор разрешил быть свободными двум парням, которые, отупев от страха и теперь еще не понимали своей роли, те так быстро вскочили со скамьи и кинулись к дверям, что Захаров, как он ни крепился, все же не выдержал и расхохотался. При виде этой сцены не сдержал улыбки даже Максаков. Каменным оставался один только Гусеницин.