— Не нравится мне их жизнь. Не поеду я к ним вгости. Два года назад была раз за все десять лет, и вряд ли еще вздумаю.
— Почему же? — спрашиваю.
— Обидели они меня.
— Чем же? — Я вижу, что дыхание больной становится еще хуже.
Извинился, попрощался и позвал врача.
От злости на себя дорогой в Москву готов был…
О Петухов, Петухов! Как ты хитер! Зачем тебе понадобилось гнать меня по ложному следу своей «шифровкой»? Ты, конечно, не рассчитывал, что тетушка больна и что твоя ловушка будет так скоро разгадана. Ты хотел, чтобы мы, как овцы, шарахнулись гуртом, все до одного, следить за твоей тетушкой и кружились бы вокруг нее столько времени, сколько тебе нужно для того, чтобы запорошить опасные следы. А как ты вздрогнул, как изменился в лице на последнем допросе, когда я упомянул имя московской тетушки! Ты играл. Играл, как опытный, уверенный в своем мастерстве актер. Но ты не учел одного, что майор видит дальше нас всех и не был таким легковерным, какими ты хотел видеть нас. Наблюдение за твоим домом не снято. Ланцов в Люберцах, а это значит, что майор хитрее тебя.
Майор… Как он хохотал, когда прочитал «шифровку», и как он посуровел, когда вдоволь насмеялся. Ты даже не знаешь, что майору известны все твои старые «сибирские» грехи. Иткин, как человек, которому нечего терять, рассказал все: и про банду «Черная кошка», где ты был чуть ли не патриархом, и про последнее твое крупное «дело»: ограбление железнодорожного вагона с мануфактурой на перегоне Карган–Убинская.
Не берут тебя пока только по одной лишь причине: майор надеется, что вот–вот к тебе должен наведаться кто–нибудь из «друзей» Северцева или перекупщики. Но там Ланцов. Он менее эмоционален и более спокоен. Как многому мне нужно еще учиться у Ланцова. А у майора — всю жизнь».
Захаров закончил запись в дневнике и, накинув пиджак, вышел из дома. Думая о завтрашнем дне, он свернул на центральную улицу и направился вниз, к Красной площади. Как ни странно, но на этой шумной, многолюдной улице лучше думалось. Звуки машин, разноцветные огни, говор прохожих — все это сливалось во что–то единое, монотонно–гудящее, сверкающее, питало его фантазию, которая рождала различные версии по делу Северцева.
Проходя мимо дома Наташи, он завернул во дворик и посмотрел на освещенный балкон с лепными узорными перилами, откуда он любил смотреть на вечернюю Москву. Дверь на балкон была открыта, но балкон был пуст. Пошел дальше.
На Красной площади Николай остановился у Мавзолея Ленина и стал дожидаться смены караула. Не раз ему приходилось наблюдать эту торжественную церемонию, и всякий раз она будила в нем такое сильное чувство, какое испытывает старый солдат, когда вдруг неожиданно услышит военный оркестр, идущий впереди походной колонны. Старый солдат в такие минуты, замерев по стойке «смирно», будет долго–долго провожать глазами и сердцем стройные военные шеренги, оглушающие своей могучей поступью каменную мостовую.
Дождавшись смены караула, Захаров тихо побрел назад. Домой вернулся в первом часу ночи.
31
Рано утром, на второй день после того как уехал Захаров, Ланцов, чтоб не сидеть без дела, принялся просматривать протоколы допросов Петухова, выписывая на отдельном листе расхождения в показаниях. За этим занятием он провел больше часа, пока, наконец, не раздался долгожданный телефонный звонок.
Звонил Касатик. Получив ответный пароль, он сообщил о странном поведении в доме, за которым наблюдал. Двадцать минут назад хозяйка с двумя глиняными горшками подошла к изгороди, отделяющей сад Петуховых от огорода Дембенкиных. Осмотревшись, она подтащила к частоколу козлы, на которых пилят дрова, и, забравшись на них, повесила горшки на самые высокие колья. Это одно. Второе: ставни угловой комнаты дома, в которой хозяева завтракают и обедают, до сих пор еще закрыты, хотя днем они обычно бывают открыты.
Ланцову это сообщение показалось важным, и он передал Касатику, чтоб тот продолжал наблюдение и не медлил с информацией.
В ожидании прошел час, за ним другой… Ланцов уже успел прочитать от корки до корки старый номер «Огонька», а Касатик еще не давал о себе знать. Только в восьмом часу раздался телефонный звонок. На этот раз Касатик доложил, что пять минут назад со стороны переулка от станции к дому Петуховых шла старуха. Она в черной длинной юбке и в черной кофте. С палочкой в руках и с узелком под мышкой. Не доходя до дома метров двадцати, она неожиданно остановилась и, перекрестившись, прошла мимо. Скорее всего, ее напугали горшки. Затем старуха заглянула в сельпо, но ничего там не купила. Сейчас подходит к станции. Дорогой она дважды оглядывалась.
— Лицо? Вы видели ее лицо? — с тревогой спросил Ланцов.
— Да, видел хорошо. Лицо неприятное. На верхней губе большая родинка с длинными волосами.
«Она», — подумал Ланцов и, поблагодарив Касатика, положил трубку. Он заглянул к Санькину в следственную комнату. Тот сидел за столиком и писал рапорт о приостановлении старого дела, по которому не обнаружилось состава преступления.
— Лейтенант, — обратился к нему Ланцов. — Посмотрите в окно. Видите из Милькова к станции идет старуха?
— Вижу.
— Это та, которую мы ищем. Она сейчас возьмет билет и уедет в Москву. — Ланцов взглянул на часы. — Ровно через пять минут будет поезд. Вам придется ее «вести», пока она благополучно не прибудет домой. Как только убедитесь, что старуха дома, немедленно звоните майору Григорьеву. Телефон вы знаете. Это пока все.
Санькин молча закрыл свой столик и вышел на перрон. Через две минуты он уже сидел в одном вагоне со старухой.
32
Олимпиада Арнольдовна Кулагина до революции была неофициальной пайщицей публичного дома госпожи Медниковой. В 1914 году, после того как у нее убили на германском фронте мужа, Кулагина спуталась с одним гвардейским офицером, заядлым кутилой, выдававшим себя за холостяка. В заведении Медниковой он чувствовал себя своим человеком. От этого гвардейца Кулагина забеременела и ждала ребенка. Вскоре, однако, обнаружилось, что у него в Петрограде жена и двое детей. С горя Кулагина начала пить. Всякий раз, напившись, она рассказывала о своей несчастной любви и о подлеце офицере, на которого потратила почти все сбережения. В таком–то положении, проматывающую в непрерывных разгулах и оргиях свою долю в заведении Медниковой, Кулагину застал семнадцатый год. Выселенная из дорогой меблированной квартиры на Большой Грузинской, она успела кое–что продать и заняла маленькую, полуподвальную из двух комнат квартирку в Рекрутском переулке.
Вскоре началась гражданская война. В годы голода и разрухи Кулагина с большим барышом спекулировала кокаином и морфием, которые ей доставлял контрабандным путем один бывший офицер белой армии. Но и эта связь вскоре кончилась тем, что ее нового друга посадили в тюрьму.
Все последующие тридцать лет Советской власти Кулагина нигде не работала. Обо всем, что делалось в ее квартире, соседи могли только догадываться. Особой дружбы она ни с кем не водила, была со всеми одинаково вежлива и давала взаймы, когда к ней обращались. Зато часто видели соседи, как приходили к ней с вещами незнакомые люди, почти всегда новые и преимущественно молодые, уходили же, как правило, без вещей. «Спекулирует», — догадывались соседи. Догадывались, но пойти и сообщить в милицию никто не решался. Во–первых, потому, что старуха никому не делала зла, а во–вторых, мало ли к кому кто приходит и оставляет вещи. Не пойманный — не вор.
С годами Олимпиада Арнольдовна становилась все согбенней и согбенней, и все неприятнее и длиннее делались черные волосы на родинке ее верхней губы.
И вот ее дом под наблюдением. Впервые за все тридцать лет сомнительной и ни для кого не ясной жизни Кулагиной.
Эти скудные и отрывочные данные, которые Захаров собрал о Кулагиной, прикрашенные и дополненные воображением и домыслом, уже рисовали ему общий контур портрета старухи довольно ярко.
За квартирой Кулагиной Захаров наблюдал уже три часа, но в ней словно вымерли. Больше часа он просидел в парикмахерской, откуда хорошо просматривались окна и вход в квартиру. Когда в парикмахерской сидела очередь, еще легко было оставаться незамеченным. Теперь же, к двенадцати часам дня, очередь значительно поредела, и мастер на протезе стал чаще и подозрительнее посматривать в его сторону.