– Я не хочу говорить об этической стороне твоего поступка, но помни, Борис: еще Дантон сказал, что родину нельзя унести на подошвах сапог.
Где-то в глубине его внутренний голос сказал: «А может быть, и не надо».
Действительно, чего проще, позвонить знакомому врачу и сегодня же лечь в больницу.
– Нет, – ответил он сам себе, – поздно.
Империя рухнула, и на ее территорию в любой момент могли ворваться завоеватели.
А Юрий Петрович больше всего боялся именно этого момента. Он встал, подошел к книжным полкам. Если была в его жизни подлинная страсть, то это книги. Он собирал их мальчишкой, нищим студентом. Не продал ни одной даже в самые трудные времена. Теперь приходится оставлять. Это было нестерпимо больно. Только они являлись его подлинными друзьями. Только они дарили ему радость и отдохновение. Что его ждет там? Богатство, успех? А может, нищая старость, обычная судьба эмигранта? Долгушин закурил, вынул из жилетного кармана часы, нажал на репетир. Они пробили шесть раз. Пора.
Зазвонил телефон. Юрий Петрович посмотрел на него и усмехнулся. Настроение у него сразу улучшилось, словно звонок разрезал невидимую нить, связывающую его с прошлым.
Он по привычке проверил окна, посмотрел, выключена ли плита, и вышел. Долгушин не стал запирать дверь на все замки. Зачем? Он просто захлопнул ее и пошел к лифту. Выйдя из подъезда, он усмехнулся и выбросил ключи в кусты. Родину не унесешь на подошвах сапог. А он и не собирался. Он найдет другую. Он вел машину и прощался с Москвой. Больше никогда он не увидит этого города. Долгушин не жалел об этом. Не очень-то просто он прожил свои пятьдесят семь лет на его улицах.
Прощай, «Националь», прощай, Пушкин, тебе еще долго стоять здесь и грустно смотреть на копошащихся внизу людей. Маяковскому он даже не кивнул, а от Горького просто отвернулся. Он не любил ни того ни другого. Проплыл за окнами бульвар Ленинградского проспекта, и под колеса легла прямая дорога до Шереметьева, прямая дорога до Парижа.
Долгушин припарковался на стоянке, вынул чемодан и кейс, вышел из машины. Ключи он бросил в урну у входа в аэропорт. Потом началась предотлетная суета. Руководитель нервничал, опаздывал художник Ильин. Наконец он появился, и все облегченно вздохнули. Наступила очередь таможни. Молодой вежливый инспектор попросил открыть чемодан, взглянул мельком, посмотрел декларацию.
– Все ценности вы обязаны привезти обратно, – предупредил он.
– Конечно, я выезжаю не в первый раз.
– Советские деньги провозите?
– Да, – Долгушин достал бумажник, – двадцать пять рублей. Обратная дорога, такси.
– Я понимаю, но вы их забыли указать в декларации.
– Я впишу.
– Лучше напишите все заново.
Долгушин посмотрел в зал, его группа уже сдавала багаж.
– Не беспокойтесь. – Второй таможенник взял его чемодан и отнес на весы, положил на ленту транспортера.
– Не беспокойтесь, – сказал инспектор, – вы успеете.
Он быстро оглядел декларацию, поставил штамп.
– Вот ваш квиток на чемодан. Счастливого пути.
– Спасибо.
Долгушин прошел контрольный турникет и зашагал к пограничникам. Его группа уже оформила все выездные формальности, и он обрадовался этому. Ему хотелось пройти свой последний путь одному. Заполнив контрольный листок, Юрий Петрович протянул паспорт пограничнику. Молодой сержант в зеленой фуражке внимательно проглядел его, поставил штамп КПП «Москва».
– Проходите, счастливого пути!
– Спасибо.
Ну вот он и за границей. И хотя идет Юрий Петрович еще по переходам Шереметьева, он уже попрощался с Москвой.
Бар. Здесь торгуют на валюту. Он словно преддверие того мира, в который через несколько часов попадет Долгушин.
Нельзя унести родину на подошвах сапог.
Дурак он был, Дантон, хотя и числился в трибунах Конвента.
Долгушин шел сквозь разноголосый мир. В зале перед баром говорили на всех языках мира. Нет, это не зал аэропорта, это первая станция его поезда, перед конечной остановкой. Здесь даже пахло иначе. Дорогими духами и сладким соусированным табаком.
Долгушин удобнее перебросил на руке плащ и, помахивая кейсом, пошел к галерее, надо догонять группу.
Через стеклянные окна он видел большие машины со знаками мировых авиакомпаний. Читал названия. И они сладкой музыкой звучали в его голове: «Люфтганза», «Пан-Америкэн», «Сабена».
Он шагал по застекленной галерее, уверенный, собранный, удачливый. Перед посадкой в самолет он вытрет о ступени трапа подошвы ботинок. Ничего не надо уносить с собой. И тут Долгушин увидел человека, стоявшего прямо посередине галереи. Он стоял твердо, по-хозяйски, чуть расставив ноги. Пиджак его был расстегнут, и Долгушин увидел кобуру пистолета, высящую на ремне. Теперь границей для него стал этот человек. Он закрывал собой тот мир счастья, в который должен попасть Долгушин.
Внутри его все похолодело, и страх, неосознанный и внезапный, сжал сердце, заставив его биться тревожно и гулко. На секунду потемнело в глазах. Но он все равно продолжал идти, словно лунатик. Долгушин не заметил и не понял, откуда взялись два молодых парня. Они держали его за руки, он стоял, но мысленно все равно шел по этой знакомой ему стеклянной галерее к дверям, где проверяют билеты, автобусу, потом к трапу…
– Гражданин Долгушин? – Высокий человек подошел к нему вплотную.
Долгушин кивнул, горло сжало, и он не мог произнести ни слова.
– Юрий Петрович?
Он опять кивнул. Высокий полез в карман пиджака, вынул красное удостоверение, развернул.
– Уголовный розыск. Прошу следовать с нами.
Один из сотрудников защелкнул на его руках наручники. Долгушин дернул руками. Холод металла на запястьях вывел его из состояния прострации, и он покатился по полу, крича хрипло и задушенно.
* * *
Кафтанов сидел в кабинете, сбросив генеральский китель, без галстука, в расстегнутой форменной рубашке.
– Как? – спросил он вошедшего Вадима.
– Привез.
– Ну, слава богу, а я уж начал думать, что ты его в Париж отпустил.
– Да нет, – Вадим сел, потер лицо ладонями, – привез.
– Как он себя вел?
– В шоке. Двадцать шагов до летного поля оставалось.
– Садист ты, Орлов.
– Так это не я придумал.
– Ну, значит, мы с тобой садисты. Что-нибудь есть? Вадим достал бумажник, вынул чек. Кафтанов посмотрел, присвистнул:
– Подпись-то Корнье. Теперь мы с ним по-другому поговорим.
– Неужели улик мало?
– В нашем деле всякое даяние благо.
Кафтанов вышел из-за стола, сел напротив Вадима.
– Ты молодец, Вадик, ты даже не знаешь, какой ты молодец.
– Почему же, – ответил Орлов, – знаю. Еще как знаю.
– Невежа ты, – рассмеялся Кафтанов. – Есть повод, можем вполне позволить себе по пять капель.
– Идея. А где?
– Естественно, у тебя. Ты же молодец, а не я.
Зазвонил внутренний телефон. Кафтанов устало поднялся, снял трубку.
– Кафтанов… Так… Так… Сейчас приедем.
– Что случилось? – лениво поинтересовался Вадим.
– Долгушин твой косит под сумасшедшего.
– Долгушин? – Вадим расхохотался.
Он вспомнил каменное лицо задержанного, когда в отделении милиции в аэропорту они обыскивали его вещи.
– Пойдем в изолятор, посмотрим.
Они вышли из кабинета, по лестнице спустились вниз, пересекли пустой двор.
– Ну, что у вас? – спросил Кафтанов дежурного.
– Кричит, лает, головой об стенку пытался биться.
– Где он?
– В шестой, товарищ генерал.
Они прошли мимо одинаковых дверей, смотрящих в коридор глазами «волчков», остановились у шестой камеры. Дежурный отодвинул засов, распахнул дверь. Долгушин сидел в углу на корточках и жевал кусок полотенца. Глаза у него были вытаращены, волосы стояли дыбом, лицо измазано пылью. Как он был не похож сейчас на лощеного господина, небрежно и упруго шагавшего по аэропорту! Долгушин смотрел на них и пытался проглотить кусок тряпки, лицо его исказила брезгливость, в глазах жили злоба и осмысленность.