Внезапно одного гуся течением отделило от стайки, подхватило и понесло к краю полыньи. Он поворачивался навстречу струе грудью, пытаясь одолеть течение, но его тащило и тащило. А когда пригнало ко льду, он закричал отчаянно. Мать бросилась на крик, ударяя крыльями по воде, но молодого гуся притиснуло к краю льда, свалило на бок, и он беленьким комочком мелькнул под припаем, как под стеклом, и исчез навсегда.
Гусыня кричала долго и с такой печалью, что у нас спины покоробило.
И тут кто-то из ребят сказал:
— Пропадут гуси. Все пропадут. Спасти бы их!
— А как?
Мы задумались. Ребятишки-ребятишки, а понимали, что с Енисеем шутить нельзя и что к полынье подобраться невозможно. Обломится припай у полыньи, и мигнуть не успеешь, как очутишься подо льдом и закрутит, как того гуся, — ищи-свищи потом!
И вдруг разом, как это бывает у ребятишек, мы заспорили. Одни предлагали подбираться к полынье ползком, держа друг друга за ноги; другие говорили, что надо позвать охотников и пристрелить гусей, чтобы не мучились; третьи утверждали, что надо еще день подождать, и гуси сами тогда выйдут на лед: выжмет их из полыньи морозом.
Так, споря, мы спустились с быка и очутились на берегу возле домов известкарей.
Много лет мои односельчане занимались нехитрым и тяжелым делом — выжигали известку из камня. Камень добывали из скал, возили на берег. Здесь же на берегу разделывали приплавленные плотами бревна на длинные поленья — бадоги.
Возле одной поленницы, гулко охая, бил по клину деревянной колотушкой Мишка Коршунов. Вообще-то он был, конечно, Михаил, вполне взрослый человек, но так уж все его звали: Мишка и Мишка.
Однажды этот Мишка на спор перешел во время весеннего ледохода Енисей и оттого считался в деревне отчаянной головушкой.
— Что за шум, а драки нет? — спросил нас Мишка, опуская деревянную колотушку. Его озорные черные глаза искрились смехом, на носу и на груди блестел пот, и весь он был в пленках бересты, и кучерявая цыганская голова сделалась седой от этих пленок.
Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредоточенно замолкли, Мишка закурил, выпустил клуб дыма и сказал:
— Погибнут гуси, если не помочь им выбраться.
Нам сразу стало как-то легче: Мишка выручит, он такой.
Мишка и впрямь скомандовал нам следовать за ним, и мы побежали на угор, где строился барак.
— Всем взять по длинной доске! — отдал распоряжение Мишка.
И мы возликовали.
Ну конечно же доски надо! Как это мы не догадались сами?
И вот мы бросаем доски и, держа друг друга за ноги, ползем между торосов к припаю. Кое-где под козырьками льдин еще остались оконца воды, но мы стараемся не глядеть туда.
Мишка сзади нас, ему нельзя на доску: он тяжелый. Когда заканчивается доска, он просовывает нам другую, мы кладем ее впереди и снова ползем, ползем.
— Стоп! — командует Мишка. — Теперь надо одному. Кто тут полегче? — Он обмеривает всех нас взглядом, и его глаза останавливаются на мне. — Сымай шубенку! — приказывает он.
И я начинаю расстегивать пуговицы. Хочется мне закричать, убежать, потому что уж очень страшно дальше ползти.
Но Мишка смотрит на меня, стоя на доске, по которой я уже прополз, и никак невозможно ему возражать.
Я ползу по доске. Она кажется мне горячей. Под доской трещит и прогибается лед.
— Гусоньки, гусоньки… — шепчу я, глядя на сбившихся в кучу гусей, которые отплыли к противоположному краю полыньи и встревоженно, с недоумением погагакивают. — Гусоньки, гусоньки!.. — умоляю их, зову и не могу дальше ползти: страшно. А лед с тонким перезвоном оседает под доской, и беленькие молнии со щелком и дзиком мечутся по нему. — Гусоньки, гусоньки!.. — плачу я и маню их пальцем, рукой, глазами.
А они по-прежнему толпятся в противоположной стороне и, вытянув шеи, глядят на меня.
Вдруг я почувствовал, что возле моего бока что-то зашуршало, и я обмер: подумал, что лед вовсе обломился, и уцепился за доску.
— Держи, держи доску! — слышу я тугой, взволнованный шепот Мишки и, не оборачиваясь, нащупываю доску.
Она ползет по гладкому льду легко, и я почему-то думаю, как, наверное, хорошо и бесконечно долго летели бы каменные плиточки по такому вот гладенькому, без единой морщинки, льду.
Доска доползла до воды, чуть прогнула ледок, раскрошила закраек. Я держу кончиками онемевших пальцев доску и опять зову, умоляю:
— Гусоньки, гусоньки, миленькие!..
Мать-гусыня поглядела на меня и, недоверчиво гагакая, поплыла к доске. Все семейство двинулось за ней. Возле доски мать развернулась, и я увидел, как быстро заработали ее яркие, будто огонь, лапы.
— Ну, вылезай, вылезай! — нетерпеливо закричали сзади меня ребятишки.
— Ша, мелочь! — гаркнул Мишка, и ребята покорно замолкли.
Гусыня, напуганная криками, отпрянула, а потом, успокоившись, повернулась грудью по течению, поплыла быстро-быстро и выскочила на доску. Чуть проковыляла до края и приказала: «Делать так же!»
— Ах ты умница, ах ты умница!.. — шептал я.
Гуси так же стремительно заплывали на доску и ковыляли по ней, а я отползал назад, дальше от черной, жуткой полыньи и манил:
— Гусоньки, гусоньки!..
А потом, уже на крепком льду, схватил тяжелую гусыню на руки, зарылся носом в тугое, холодное ее перо.
Ребята подобрали остальных гусей, и мы помчались в деревню.
— Не забудьте покормить их! — кричал вслед нам Мишка. — Да в тепло их, в тепло! Намерзлись, сердечные…
Я припер домой гусыню, а остальных гусей ребята растащили по своим домам.
Бабушка, узнавши, где я был и как гусыню добыл, чуть было ума не решилась и говорила, что Мишке Коршунову она задаст баню.
Гусыня орала на всю избу, клевалась и ничего не желала есть. Бабушка выгнала ее во двор, заперла в стайку. Но гусыня и там орала на всю деревню, орала до тех пор, пока не отнесли ее в другой дом и не собрали к ней всех гусей. Тогда гусыня успокоилась и поела.
С тех пор в нашей деревне появились гуси. И сейчас по улице важно ковыляют, а то плещутся с утра до вечера в Енисее правнуки и праправнуки той храброй и умной матери-гусыни, которую мы спасли от смерти.
Юрий Яковлевич Яковлев
(Художник Г. А. Мазурин)
Багульник
Он вызывающе зевал на уроках: зажмуривал глаза, отвратительно морщил нос и открывал пасть — другого слова тут не подберешь! При этом он подвывал, что вообще не лезло ни в какие ворота. Потом энергично тряс головой — разгонял сон — и уставлялся на доску. А через несколько минут снова зевал.
— Почему ты зеваешь?! — раздраженно спрашивала Женечка.
Она была уверена, что он зевает от скуки. Расспрашивать его было бесполезно: он был молчальником. Зевал же потому, что всегда хотел спать.
Он принес в класс пучок тонких прутиков и поставил их в банку с водой. И все посмеивались над прутиками, и кто-то даже пытался подмести ими пол, как веником. Он отнял и снова поставил в воду. Он каждый день менял воду. И Женечка посмеивалась.
Но однажды веник зацвел. Прутики покрылись маленькими светло-лиловыми цветами, похожими на фиалки. Из набухших почек-узелков прорезались листья, светло-зеленые, ложечкой. А за окном еще поблескивали кристаллики уходящего последнего снега.
Все толпились у окна. Разглядывали. Старались уловить тонкий сладковатый аромат. И шумно дышали. И спрашивали, что за растение, почему оно цветет.
— Багульник! — буркнул он и пошел прочь.
Люди недоверчиво относятся к молчальникам. Никто не знает, что у них, молчальников, на уме: плохое или хорошее. На всякий случай думают, что плохое. Учителя тоже не любят молчальников, потому что хотя они и тихо сидят на уроке, зато у доски каждое слово приходится вытягивать из них клещами.