Рядом с экраном в углу за пианино сидит старуха. Она играет и время от времени подпевает дребезжащим голосом: «Молчи грусть, молчи. Не тронь старых ран. Сказку любви дорогой не забыть никогда, не вернуть никогда», — как бы поясняя этим то, что происходит на экране. А на нем знаменитый актер немого кино Мозжухин, во фраке и в цилиндре, сердится и размахивает белыми перчатками. Героиня — артистка Вера Холодная — плачет, и крупные слезы катятся по ее щекам.
Вдруг картина обрывается. Раздается тотчас крик, свист, на потолке вспыхивает электрическая лампочка. Мы видим: на длинных деревянных скамейках, плотно прижавшись друг к другу, сидят взрослые и вытирают вспотевшие лица, а в проходе и у самого экрана на полу устроились мальчишки.
Мы с Колькой усаживаемся поудобнее и пригибаем головы. Если их не пригнуть и они помешают сидящим сзади, то на наши головы посыплются щелчки.
Пока механик склеивает ленту, хозяйка «Форума» оглядывает сидящих на полу мальчишек, берет кого-нибудь за шиворот и говорит:
— Довольно! Уже третий сеанс сидишь! — и выволакивает его из зала.
Снова гаснет свет, и начинается «видовая» — море, волны, скалы. Но вот и «видовая» окончилась. Экран — полотно, похожее на большую простыню, раздвинулся, и образовались маленькие подмостки и на них «живой Глупышкин» в клетчатом костюме и в шляпе, похожей на мелкую тарелку. Он молча размотал удочку, насадил на крючок червяка, закинул удочку в угол сцены и стал ждать. Клюнуло. Глупышкин поймал копченую селедку. Все засмеялись, захлопали в ладоши.
После Глупышкина на сцену вышли три девицы в длинных черных платьях и, взявшись под руки, принялись плясать.
Сеанс кончился. Взрослые уходят из зала, а притихшие мальчишки прячутся под скамейками, жмутся в углы, норовят остаться на второй сеанс, но хозяйка помнит, кто из мальчишек и когда пришел.
Очередь доходит и до нас.
— Не хватай! Без тебя уйду! — огрызается Колька, но большая рука с блестящими кольцами на пальцах крепко держит его за ворот и тащит к дверям. Сеанс окончен, и, как бы короток он ни был, мы уже с нетерпением ждем следующей картины и готовы для этого снова таскать на себе дрова.
Однажды в «Форуме» на сцену вышел старик, сел на стул, на пол поставил большую скрипку и принялся играть. Все притихли. У меня в груди стало так тяжело и в то же время радостно, что я заплакал. Колька взглянул на меня и напугался. Я плакал и зажимал руками рот, чтобы никто не услышал моих рыданий. Так было со мной впервые.
В тот вечер мы с Колькой сидели во дворе на бревнышках и я уверял его:
— Если бы мне дали такую скрипку и показали, как играть, я бы сыграл на ней, и все бы люди заплакали. Провалиться сквозь землю, заплакали бы, — уверял я.
— А зачем плакать-то? Вот если бы запели да заплясали, тогда бы хорошо, — говорил Колька.
Я не спорил, но и не соглашался с Колькой, потому что чувствовал, будто в груди у меня, в сердце, во мне во всем звучала эта песня.
* * *
На Волковской улице жил знаменитый сапожный мастер. Имени и фамилии его люди не знали, но все называли его по прозвищу — Елка-Палка, и даже вывеска на фасаде его дома была такая же: «Сапожный мастер Елка-Палка».
Елка-Палка был человеком веселым и красивым, невысокого роста, с большой черной бородой и всегда улыбающимися глазами. Костюм из хорошего сукна, фуражка, надетая чуть набок, и лакированные сапоги придавали ему какую-то особую молодцеватость.
Не только околоточные, но и сам пристав носил сапоги, сшитые в мастерской Елки-Палки, и поэтому Елка-Палка всегда чувствовал себя спокойно, уверенно.
Заказать сапоги у Елки-Палки считалось особым щегольством, и стоили они значительно дороже, нежели в других мастерских.
С заказчиками Елка-Палка разговаривал просто и очень добродушно. Он говорил:
— Елочка-зеленая, ведь я первоклассный мастер. Не только пристав наш, а графы и князья в моих сапогах разгуливают. Закажите у других мастеров — дешевле возьмут, но сапог будет не тот…
О «графах и князьях» Елка-Палка, конечно, выдумывал, но заказчик этому верил и не шел к другим мастерам. Он заказывал сапоги, платил большие деньги и хвастал тем, что на нем сапоги работы Елки-Палки.
Сам Елка-Палка, как и все хозяева, за верстаком не сапожничал. У него работали лучшие мастера, но исключительно пьяницы. Не пьяниц он в мастерскую не брал.
Все хорошие мастера, пропившие свой инструмент и спустившие с себя одежду, босые, голодные, шли к Елке-Палке.
— А, елочка зеленая! — встречал пришедшего Елка-Палка и тотчас же посылал его на кухню к жене. — Иди-ка прежде похлебай щей!
Нахлебавшись щей, мастер не говоря ни слова садился к верстаку и принимался за работу. О деньгах никогда никакой договоренности не было.
До субботнего вечера Елка-Палка никому из мастеров не давал ни копейки. Кормил он их щами и хлебом, спали они тут же, в мастерской, на полу, подложив под голову тряпье или старые сапоги. На подоконнике всегда стояла большая банка с махоркой, лежали бумага и спички.
В субботу вечером работы на заводах, фабриках и в мастерских прекращались, Елка-Палка рассчитывался с мастерами полностью — всем давал по одному рублю.
Если кто-нибудь протестовал и просил больше, Елка-Палка увещевал его по-отечески и разъяснял так, чтобы слышали другие:
— Елочка-палочка, — говорил он, — ты в понедельник пришел ко мне босый и голодный. Я тебя как брата родного встретил и опорки дал. Неделю я тебя щами кормил, спал ты у меня в тепле как у Христа за пазухой и курил, сколько хотел, а суббота пришла — я тебе рубль денег на пропой души. Подумай обо всем этом, ведь ты человек не глупый! Где же у тебя совесть-то, елочка?
Мастер слушал и чувствовал в словах хозяина действительно что-то похожее на правду.
— Вот ты сейчас уйдешь, — продолжал Елка-Палка, — до понедельника пьяный будешь, а в понедельник-то ведь снова увидимся.
Пьяницы с рублем в руке не думали о своих судьбах и хозяине, они начинали думать, философствовать уже в трактире, после выпитой бутылки.
Такие мастера, однажды похлебавшие щей у Елки-Палки, приживались у него и работали, пока у них была сила, служили руки. Потом они ослабевали от плохого воздуха, скудной пищи, тяжелой работы и попадали в городскую больницу, а оттуда — на кладбище.
К нему-то, Елке-Палке, на три года был отдан в ученики и мой лучший друг Колька.
В первое время я очень тосковал и целыми днями простаивал, глядя издалека на окна мастерской Елки-Палки и ожидая, не выйдет ли Колька, но он на улице появлялся редко.
Хозяин взял Кольку в ученье с условием не ходить домой и чтобы мать не вмешивалась в его жизнь. После трех лет учения Елка-Палка должен был купить Кольке костюм и дать двадцать пять рублей деньгами. Виделись мы теперь все реже и реже.
Обветренное веснушчатое лицо Кольки стало белым. Раньше я не обращал внимания на его руки, а теперь увидел, что они у него очень тоненькие и всегда в черной краске.
— Плохо тебе? — спросил я однажды.
— Всем несладко! — ответил Колька каким-то не своим, грубоватым голосом, глядя в сторону.
— Хозяин-то бьет или нет? — допытывался я.
— Нет, не бьет! — вздохнул Колька и добавил: — Но я ему все равно кишки выпущу!
— Как же это? За что? — испугался я, но он, словно взрослый, окинул меня взглядом, рванулся и пошел прочь, не сказав ни слова.
* * *
Среди вещей, подаренных нам когда-то Иваном Петровичем, была толстая книга сочинений Пушкина и много номеров журнала «Нива». Перелистывая «Ниву», я рассматривал портреты бородатых генералов, священников с одутловатыми лицами, портреты царя, царицы. На картинках были изображены пушки, корабли и много солдат.