Я висел на заборе, держась за проволоку, и сердце у меня от волнения стучало отрывисто, сильно.
Вдруг за деревьями я увидел человека.
— Колька! — крикнул я, но было уже поздно…
По тропинке, посыпанной желтым песком, к нему подбежал управляющий Озолинга, высокий, толстый человек без пиджака, в белой рубашке с твердыми накрахмаленными манжетами. Колька спрыгнул с дерева и был тут же схвачен огромной ручищей. Управляющий держал Кольку за шею, и, глядя то на веревочную лесенку, то на меня, висящего на заборе, видимо, размышлял, что делать.
Ужас охватил меня: «Задавит он Кольку!» — подумал я и закричал:
— Если тронешь, все деревья вырублю… Топором… ночью! Всё!!
Управляющий, не отпуская Кольку, глядел на меня пристально, не шевелясь.
Тогда, почувствовав надежду, я стал креститься и кричать:
— Вот тебе крест — всё топором! Вот увидишь! Провалиться мне на этом месте!
Управляющий разжал руку, и Колька в один миг поднялся по веревочной лесенке на забор.
Спустившись во двор, мы припали к щелочке. Управляющий долго стоял, наклонив голову и размышляя о чем-то, а потом тихонько пошел по тропинке обратно.
Довольные неожиданно счастливым концом, мы с Колькой тут же уселись у забора на горячую землю и принялись грызть крепкие кислые груши. Зеленые ягодки смородины похрустывали на зубах.
— Небось испугался! — кивнул я в сторону сада. — Все они трусы, обжоры толстобрюхие!
— Кровопийцы… — хмуро согласился Колька, и в этот момент почему-то показался мне похожим на маленькую бескрылую птицу. Я положил ему руку на плечо и сказал:
— Ничего, Коля! Мы с тобой никогда не расстанемся? Да?
Колька молча кивнул и протянул мне большую зеленую грушу.
* * *
Мать Кольки работала на обойной фабрике Рикса, и домой приходила то голубая, то синяя или розовая, — такая, какого цвета в этот день вырабатывались обои.
Моя мать называлась квартирной хозяйкой. Она снимала у домовладельца квартиру, а углы в комнатах сдавала одиноким жильцам. Им она стирала белье и готовила пищу.
Квартира у нас была во втором этаже трехэтажного флигеля на заднем дворе. Состояла она из кухни, коридора, маленькой комнатки в одно окно и большой комнаты в два окна.
В маленькой комнатушке жили мы с мамой. Большая же, главная комната, с четырьмя железными кроватями по углам, сдавалась и приносила нам основной доход.
Кроме того, на кухне, в углу, за ситцевой занавеской, жил добродушный старичок, с большими серыми смеющимися глазами — Иван Петрович. Он нигде не работал и, сидя у подоконника, читал газеты.
Каждый день, в дождик и снег, Иван Петрович уходил, как он говорил, «на прогулку», и всегда в разное время, иногда гулял и до ночи. Чтобы не было мусора в кухне, он свои письма, а иногда и газеты, сам сжигал в плите. Зажжет бумажку и держит, пока она не станет черной и не улетит в трубу.
В темном коридоре, на деревянном топчане, спал еще один жилец — тряпичник Уткин. Только мы и знали его фамилию, а все остальные жители заставы называли его просто Копейка.
Утром, закурив огромную трубку, набитую махоркой, Уткин брал железный длинный крючок, пустой мешок и шел бродить по дворам:
— Костей-тряпок! Бутыл-банок!.. — кричал он хриплым голосом, но почти все эти кости и тряпки Уткин сам доставал крючком из мусорных ям. А если ему кто-нибудь и предлагал купить изношенные галоши или сапоги, он, небрежно окинув взглядом товар, произносил: «Копейка!» — и шел дальше.
Все продукты и товары мы брали в мелочной лавке, в долг. Там было все: хлеб, чай, сахар, керосин, мыло, гвозди… А в углу перед иконой всегда горела лампадка.
Хозяин лавки Ляпков, румяный, веселый, гладил меня по голове, а иногда и угощал конфеткой. Взятые нами продукты он записывал в книжку. Мама кормила жильцов и в получку рассчитывалась с ним.
Кое-как мама сводила концы с концами.
Но однажды, накануне получки, ночью пришли к нам какие-то трое в штатском, а у дверей квартиры поставили городового. Во всех комнатах и даже в коридоре они перетрясли все тряпки и ничего не нашли, но всех четверых жильцов, проживавших в большой комнате, увели, и жильцы не вернулись. Комната опустела.
Дела наши пошли плохо, и мы совсем обнищали.
В ту пору на улицах и переулках заставы стали прокладывать канализацию. Начались большие земляные работы, и главную нашу комнату сняли пять землекопов.
Мать повеселела, и я слышал, как она хвастала соседям: «Тихие — не здешние заводские, а откуда-то издалека. Эти надежные…»
Землекопы, все рослые, похожие друг на друга, с работы приходили усталые, но веселые. Грязные сапоги и блузы они снимали в прихожей, мылись и надевали свежие рубахи.
Старшим в артели был Гаврила Иванович, пожилой человек с добрыми, всегда улыбающимися глазами. Он говорил маме, что нужно сварить: щи, кашу, картошку — и расплачивался с ней. Со мной Гаврила Иванович разговаривал смешными, складными словечками.
По вечерам, когда землекопы садились ужинать и ждали, пока мама принесет из кухни и поставит на стол огромную чашку, Гаврила Иванович громко кричал мне:
— Алешка, где твоя ложка?!
Я у себя в комнате брал большую деревянную ложку, оглядывал руки — чистые ли — и шел к жильцам.
При моем появлении все пятеро землекопов смеялись, раздвигали табуретки, и я садился к столу.
Часто они ели рисовую кашу, посыпанную сахарным песком, я тоже любил ее и нередко наедался до боли в животе.
Когда я начинал есть медленнее, Гаврила Иванович подбадривал меня:
— Ты не чавкай, не глотай, чаще брови подымай! — И опять все смеялись.
Маме Гаврила Иванович приказывал:
— Хозяюшка, ты кушай, не стесняйся. Песок вот здесь, — он указывал на мешочек с песком, стоявший на полочке.
По вечерам мать вставала перед иконой и, обращаясь ко мне, тихонько говорила:
— Вот каких людей нам господь-то послал, Алешенька. Наконец-то и нам счастье выпало.
Но вскоре опять случилась беда. Кто мог подумать, что у землекопов в жестяном чайнике и в старых валенках окажутся листки — против полиции, против царя.
Увели не только всех землекопов, но и проживавшего на кухне Ивана Петровича взяли, будто бы за то, что у него были чужие документы.
Во время обыска на кухне полицейский толкнул Ивана Петровича, приказал ему одеваться скорее. Иван Петрович, всегда любезный и добродушный, на этот раз тихо сказал:
— Крови захотел, скотина! — и, закинув руки за спину, грудью пошел на полицейских. В больших серых его глазах сверкнул огонь. Двое пришедших вытащили револьверы, а третий крикнул:
— Мы просим вас по-человечески! — и больше они уже никого не толкали.
Мать горько плакала: очень жаль было ей землекопов, да и нечем стало платить долги Ляпкову. Лавочник давал нам теперь все самое плохое, а в книжку вписывал втридорога. Не брать же у него продукты тоже было нельзя. Он заставлял покупать товар только у него или требовал уплатить долг немедленно. Он угрожал и в то же время, смеясь, говорил маме:
— А в долговую яму не хочешь?
За неуплаченные долги сажали в тюрьму — долговую яму.
Сильно загоревал и я. Ляпков стращает, домовладелец за квартиру деньги требует, угрожает выбросить нас на улицу, а доходов нет. В квартире живет только один тряпичник Уткин.
Долго мы с мамой так бедствовали. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не пришла вдруг великая радость. Откуда-то издалека мы получили письмо и почтовый перевод на деньги. Землекопы прислали нам свою задолженность, с большой прибавкой. Кроме того, они писали, что дарят нам и все имущество: одеяла, подушки, сундучки, котомки с бельем. Вместе с ними, там вдалеке, был и Иван Петрович. Он тоже подарил нам все, что у него осталось в большом чемодане и лежало на кухне.