Так я рос, господа судьи. Квартира моих родителей помещалась в одном из стандартных домов фирмы Дюделер, поблизости от реки, где воздух всегда сырой, а весной и осенью, когда начинается половодье, вода угрожающе подступает к домам. Наш сосед, высокий, дюжий человек, всегда оглушительно смеявшийся и в несметном количестве потреблявший пиво, работал тогда упаковщиком в цеху готовой продукции Дюделера; у него была дочь, Марион, чье хныканье я слышал еще ребенком через тонкие стенные перегородки, а на соседнем балконе постоянно сушились ее рубашечки, трусики и юбчонки, и на пол балкона с них капали звонкие капли. Визгливое, перемазанное, красноносое существо, которого я всячески сторонился, - такой предстает она в моих самых ранних воспоминаниях. Правда, к тому времени, о котором я сейчас поведу речь, она существенно изменилась.
Это было послевоенное время. Я забыл сказать, что мой отец был призван в армию, воевал два года и "пал смертью храбрых". Мать состарилась, увяла, она жила теперь на вдовью пенсию и немного подрабатывала штопкой и переделкой старых вещей; своими мягкими башмачками она неслышно нажимала на педаль швейной машины. Отец же Марион не только вернулся с войны живым и здоровым, но и вновь стал работать у Дюделера и, как все служащие фирмы, получал на работе банки с дюделеровскими продуктами, главным образом с "Солдатским питанием". Возможно, он еще и крал их: в цеху готовой продукции это было вовсе не трудно. Марион выросла, расцвела, из мокроносой писклявки превратилась в ладную девицу, вызывающе гремела банками дюделеровского "Солдатского питания", которые таскала с собой в сумке, смеялась, сверкая белыми зубами, перебирала свои светлые косы, заплетенные так туго, что они легонько потрескивали, и от ее белой кожи разило чистотой и хозяйственным мылом. Все лето она носила хлопчатобумажные, до хруста накрахмаленные белые блузки, топорщившиеся, как белые халаты врачей, которые приходят делать уколы; спереди блузка заметным образом округлялась. Я был покорен этим треском, и блеском, и смехом. Я встречал ее, заговаривал с ней, делал круг и встречал ее снова, шел рядом один-два квартала и прощался, чтобы назавтра проводить ее еще дальше и побыть с ней еще дольше. Я виделся с ней и в течение дня и по вечерам, спускался с ней в подвал нашего общего дома. Подвал этот постепенно подтачивала и разрушала сырость с реки; там пахло подмокшими угольными брикетами, куски размокшей штукатурки с потолка хлопались на отсыревшие каменные ступени, от широких деревянных полок несло гнилью, пустые пыльные банки подмигивали, как слепцы, а бледные картофельные ростки, торчавшие сквозь решетчатые дверцы, напоминали пальцы мертвецов. Здесь мы были совсем одни, откуда-то из-под земли до нас доносился глухой рокот реки. Марион смеялась, сверкая белыми зубами, и протягивала мне банку с дюделеровскими "Сгущенными сливками", я всегда был голоден - разве могли в те годы прокормить жалкая вдовья пенсия и доходы от штопки; я был жаден и нетерпелив, пытался пробить дыру в хлюпающей банке сначала осколком кирпича, который крошился у меня в руках, затем ржавым гвоздем, по неловкости засаживая его себе в палец, а Марион смеялась и сверкала зубами. Наконец я все-таки достигал цели и присасывался к одному из двух отверстий. Жидкость была сахаристой, жирной и теплой, согретой девическим телом Марион, и она согревала меня. Блаженно чавкая, я сидел на корточках, спрятанный за разъеденной сыростью подвальной стеной, на которой подрагивали серебристо-серые чешуйницы; сочащаяся сырость обостряла ощущения, желания бурно росли, как в теплице: теплый молочный запах, теплая, мягкая Марион, снова мир на "м", уже не мать, а Марион, в своей топорщившейся блузке, белоснежной, как халаты врачей; блузка потрескивает, тугие косы потрескивают, моя рука сначала осторожно гладит косу, ползет по ней вверх, затем вниз, огибает плечо и подбирается все ближе к открытому вырезу блузки, к теплой коже, к соблазнительной округлости, меньшей, чем та, памятная мне из дней детства, более упругой и чуть покачивающейся от легкого дыхания; моя ладонь не знает покоя, она поглаживает, массирует все бессознательно, кончик моего указательного пальца пружинит на кончике соска, который становится торчком и тоже пружинит, это вызывает сладострастное попискиванье Марион, но, увы, ничего более существенного, на что я смутно надеялся; разочарованный, я отстраняюсь и бегу вон из подвала, из душной сырости, из царства чешуйниц, от раскисшей штукатурки, от ожиданий и разочарований, но нажим моего пальца надолго застревает в памяти Марион, она не может освободиться от этого ощущения и, хотя я долгое время ее избегаю, упорно меня преследует.
За четыре года я с грехом пополам одолел два класса реального училища. План вывести меня в люди был отставлен, к тому же в живых не было того, кто более всех на нем настаивал; да и сберегательная книжка, эта прежде мощная сила, обессилела, обесценилась, потеряла свою мощь в результате инфляции. К счастью, фирма Дюделер, обуреваемая социально-филантропическими идеями, взяла меня на работу как сына своего погибшего служащего, и я занял место отца или какого-то другого выбывшего из строя статистика.
Высокий трибунал! Я достиг того пункта моего повествования, когда необходимость настоятельно требует подробнее рассказать о Дюделерах, чье имя столь часто здесь упоминалось. Дюделеры были энергичным, крепким и предприимчивым кланом. Когда-то они сошли с гор, покинули пастбища и долины - племя альпийских пастухов, издавна привыкшее иметь дело с молочными и пищевыми продуктами. Говоря "крепкий", я имею в виду прежде всего старика Дюделера, основателя фирмы, который, по рассказам, в лучшие свои годы был грубым, закаленным непогодой мужланом с огромными ручищами и сквернословил, как извозчик. В ту пору, когда я его узнал, он уже превратился в противного, наполовину парализованного старикашку; время от времени его прокатывали в кресле по коридорам административного корпуса, и по пути он злобно бранил служащих и щипал молоденьких секретарш. Дюделер-сын только частично перенял физическую силу старика, а внуку от нее уже вовсе ничего не досталось, зато оба они, и сын и внук, унаследовали от основателя фирмы заметную слабость глаз, прогрессировавшую от поколения к поколению; младший Дюделер, мой ровесник, носил круглые очки с толстыми стеклами в черной оправе - от них глаза его казались слезящимися и выпученными, как у совы, к тому же лицо его отливало желтизной, а кожа была жирной и прыщеватой.