Рольф Шнейдер
ЗАЩИТИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ
Рассказ
Перевела с немецкого Е. Маркович.
Рольф Шнейдер - молодой, но уже завоевавший известность немецкий писатель. Родился в 1932 году в г. Хемнице, получил филологическое образование, работал редактором в журнале "Ауфбау". С 1965 года полностью посвятил себя писательскому труду.
Р. Шнейдер - автор целого ряда популярных в ГДР теле- и радиосценариев. Из прозаических его произведений следует назвать роман "Дни в городе В." (1962 г.), сборник рассказов "Мосты и решетки" (1965 г.), откуда и взят публикуемый ниже рассказ.
В рассказе "Защитительная речь" писатель сатирически изображает уродливую буржуазную действительность.
Да, конечно, то, что я совершил, должно казаться ужасным. Никто мне не сочувствует, все, на что я могу рассчитывать, - это та бесстрастная вежливость, какую выказывает мне мой тюремный надзиратель. Уже несколько недель он чуть ли не единственный человек, с которым я общаюсь, я вижу его ежедневно, вдыхаю исходящий от него запах свежего ржаного хлеба со смальцем, сдобренным жареным лучком, чуть подсоленным, с перчиком и лавровым листом, - еда, которую он явно предпочитает всем прочим. Я уже привык к его белому, пухлому лицу, с удовольствием слушаю тихий, бесцветный голос, каким он сообщает мне всевозможные пустяки, мелкие происшествия из жизни тюрьмы предварительного заключения; при этом он тактично избегает даже малейшего намека на то, почему я нахожусь здесь, под его надзором, но я не заблуждаюсь, он так же осуждает меня, как и все прочие. Вот и сейчас он сидит подле меня, взгляд выцветших карих глаз бездумно устремлен в бесконечность, а язык с легким присвистом выковыривает налипшие между зубами крошки ржаного хлеба со смальцем - теплая волна знакомого гниловатого запаха лезет мне в рот. Я и сейчас охотнее всего слушал бы его голос, но все помещение заполнено пламенной речью моего адвоката. Надзиратель ее не слушает, это не входит в его обязанности.
Мне тоже нелегко следить за речью адвоката. Факты, которые он излагает, хорошо мне известны, ибо он говорит о моей собственной персоне, о событиях моей собственной жизни. Даже слушатели: судьи, адвокаты и все меня судящие - достаточно обо всем этом слышали за последние дни: при допросе свидетелей, при зачитывании обвинительных актов, - и в искусно построенных фразах моего защитника им трудно найти что-нибудь новенькое. Время от времени я тщетно пытаюсь уловить на обращенных ко мне лицах действие его пламенных формулировок. Меня не удивляет, что я не обнаруживаю ровно ничего.
И пока мой защитник говорит (а говорит он весьма пространно), я воображаю некий умудренный жизнью трибунал, коему отдано на рассмотрение мое дело. Я ведь не киногерой какой-нибудь, мужественный и жестокий красавец, способный всколыхнуть тайные вожделения всех женщин в зале, и не затравленное чудовище, убийца-святоша из книг Достоевского. Внешность у меня скорее заурядная, мне под тридцать лет, лицо бритое, телосложение дряблое, тучноватое, как у всякого, кто ежедневно протирает конторское кресло. В общем, весьма схож с большинством сидящих в зале мужчин; пожелай они разобраться в моем деле, им пришлось бы признать, что и они могли бы совершить нечто подобное. Но вот этого они как раз и не желают.
Придуманный мной трибунал не смутила бы моя внешность; прежде всего он отвел бы адвоката, подобного тому, который взял на себя мою защиту и все еще бормочет свою речь. Назначенный для того, чтобы вникнуть в суть дела, он втайне бесповоротно осудил меня, как и все, и его понимание моих побуждений не более чем профессиональное лицемерие, заученное притворство. Трибунал, о котором я мечтаю, предоставил бы мне самому сказать свою защитительную речь, и хоть я не мастак говорить, терпеливо внимал бы моим словам. Ведь раз он суд, то он и должен судить - по справедливости, которой - увы! - нет для меня на этом свете.
Высокий трибунал! - так примерно я начал бы свою речь. - Я стою перед тобой, обвиненный в деянии, которое ужасает, ибо речь идет о крови, пролита кровь, а кровь всегда ужасает непосвященных. Я ни от чего не отрекаюсь, я добровольно признаю свое деяние. Перед всеми судами мира такое признание свидетельствует в пользу обвиняемого. Но прошу я вовсе не о смягчении приговора - приговор мне сейчас безразличен, - высокий трибунал, я молю только о том, чтобы меня поняли.
На допросе я дал лишь скудные сведения о себе и о своей жизни. Защитительная речь предоставляет неоценимую возможность еще раз подробно осветить всю жизнь обвиняемого, следовательно, в данном конкретном случае мою. Как известно, я родился и провел свои юные годы в скромной семье статистика. Мой отец, рьяный, ожесточенный жизнью служака, был кошмаром моих детских лет. Когда вечером он возвращался домой, измотанный девятичасовым жонглированием цифрами, мерами и весами, при виде меня загорались его белесые глаза, которые перешли ко мне по наследству. Белесая голубизна впивалась в свое подобие, вспыхивала лихорадочным огнем, затягивала и росла, росла, утверждая себя, больший возвышался над меньшим, безмолвно высасывая из него признание во всех грехах, содеянных или только замышленных. Огненный луч пронизывал мутно-белесую глубину отцовских глаз, приоткрывал губы, и оттуда с шипением вылетали клубы бранчливой злобы и ругани, подавляемые в течение девятичасового рабства; рука хватает трость паника, погоня, грохот опрокидываемых стульев; попытка улизнуть в подвал, побои, рыдания. Теперь я многое ему прощаю, я и сам изведал, что такое девятичасовая отсидка в конторе под колпаком молчания; тогда я еще ничего об этом не знал, а если бы знал, это знание было бы ни к чему: пока сам не подрастешь, не поваришься в жизненном котле, все бесполезно; так или иначе ежевечерние муки не стали бы для меня от этого легче.
Отец мой был страстным любителем природы, стремился к разрядке и обрел ее в коллекционировании жуков, уплощенных, выпуклых, усачей, жужелиц; он запихивал их в коробки, а после обеда накалывал на булавки и помещал под стеклом, снабжая каждый экспонат по-бухгалтерски аккуратненькой этикеткой. Я сопровождал отца в его походах; быстрый шаг, поиск, ловля усмиряли его бешеную вспыльчивость; воскресные дни были бы мирными, если бы не память и не затаившееся ожидание.