Литмир - Электронная Библиотека

На мое почесывание Оуна смеется.

Да, говорю я. Человеческие существа за жизнь сбрасывают примерно сорок фунтов кожи, полностью сменяя кожный покров каждый месяц.

Вмешивается Нейтье. Но не шрамы, говорит она. Разве их можно заменить новой кожей?

Нет, говорит Аутье, поэтому они и называются шрамами, дурында. Девушки смеются и тычут друг в друга, однако не дотрагиваясь.

Ежемесячная смена кожного покрова совпадает со сменой слизистой матки, тоже каждый месяц, размышляет Оуна.

Откуда ты знаешь? – спрашивает Мариша.

Оуна смотрит на меня. Давным-давно Оуне об этом рассказала моя мать – в тайной школе, что означало вовсе не место, а беседы, называемые ею тайной школой. Она вела их с девочками во время дойки, когда Оуна и я были детьми, до того, как мы с родителями уехали из Молочны.

Мариша таращится на меня и спрашивает, уж не я ли рассказал Оуне про слизистую.

Нет, говорит Оуна, не Август. Его мать, Моника.

Мариша молчит.

Сведения, возможно, и полезны, но, наверно, нам все-таки лучше двигаться дальше, замечает Саломея.

Оуна, словно не слыша Саломею, говорит, что, если мои сведения верны, то кожа, бывшая у женщин во время изнасилований, уже сменилась. Она улыбается.

Оуна, похоже, собирается что-то добавить, но Агата Фризен, заметив нетерпение и надвигающийся гнев Саломеи, резко спрашивает, не можем ли мы отложить дебаты по вопросам животные/не животные, прощение/не прощение, вдохновляющее мысль/не вдохновляющее, мягкие ткани/твердые ткани, новая кожа/старая кожа – и сосредоточиться на насущном вопросе, а именно: оставаться и бороться или уходить.

Женщины согласны, надо двигаться дальше. Саломея между тем отшвырнула свое ведро для дойки, оно шатается и только раздражает. Оуна встает, дает Саломее свое, а на ее ведро садится сама.

Усевшись, Оуна Фризен продолжает размышлять о сказанном. После слов Мариши о терапевтическом вдохновлении мысли ей еще кое-что пришло в голову. Она просит разрешения поговорить о прощении.

Женщины не возражают. (Хотя Нейтье Фризен закатила глаза, откинула голову и открыла рот. Смешно.)

Оуна говорит: Если старейшины и епископ Молочны решили, что после изнасилований нам не нужна терапия, поскольку мы валялись без сознания, то что же мы должны или даже можем простить? Что-то, чего не было? Что-то, чего мы не в состоянии понять? И что это значит в широком смысле? Если мы не знаем «мира», он же нас не испортит? Если мы не знаем, что сидим в тюрьме, значит, мы свободны?

Девушки Нейтье Фризен и Аутье Лёвен, используя язык жестов, соревнуются, пытаясь превзойти друг друга в выражении скуки и недовольства. Аутье, к примеру, изображает, как, вставив в рот ружье, простреливает себе голову и сникает на ведре. Нейтье жалобно спрашивает: Так мы остаемся или уходим? Голова ее лежит на руке, и голос приглушен. Ладонь раскрыта кверху, как будто Нейтье ждет, чтобы ей дали ответ или капсулу с цианистым калием. Она сняла платок, и мне видна длинная, тонкая, очень белая линия по центру головы. Голая кожа, женщины называют ее пробором.

Грета Лёвен, тяжко вздохнув, говорит, что, хотя мы, возможно, и не животные, с нами обошлись хуже, чем с животными, да и вообще животные Молочны в лучшем положении, чем ее женщины, они в большей безопасности и за ними лучше уход.

Из-за нехватки времени мы решили отложить вопрос о том, животные женщины или нет, напоминает Грете Агата Фризен.

Грета отмахивается от Агаты и, закрыв глаза, постукивает вставной челюстью по фанере.

Вступает Мариша: Я считаю, единственное решение – бежать.

Ух, что тут поднялось!

Все говорят одновременно. Все еще говорят, говорят, все сразу. Все еще говорят.

На меня смотрит Оуна. Я смотрю в записи. От волнения, из-за взгляда Оуны покашливаю. Женщины решают, что я так выражаю раздражение, призываю к порядку, и умолкают.

Мариша смотрит прямо на меня.

Я глажу горло, как будто оно чешется, как будто это начало болезни, может, стрептококк, как у юного

Аарона. Я не хотел никого призывать к порядку. Как внезапный паводок или сколотое копыто (слова Саломеи, произнесенные ею еле слышно, их трудно перевести), я мешаю Марише и, может быть, Саломее, раздраженной по другим причинам.

Саломея задиристо спрашивает: Мы так хотим научить дочерей защищать себя – бежать?

Мейал Лёвен вставляет: Не бежать, а уйти. Мы говорим об уходе.

Саломея Фризен делает вид, будто не слышит Мейал: Бежать! Чем бежать, я скорее останусь, застрелю всех мужчин в сердце и сброшу их в колодец, а если надо, приму на себя гнев Божий!

Саломея, мягко говорит Оуна, пожалуйста, успокойся. Лёвен говорят про уход, не про бегство. Слово «бегство» неточно. Перестань.

Мариша негодующе мотает головой и язвительно извиняется за использование неточного слова, грех настолько страшный, что Саломея с ее замашками олимпийской богини и всемогущим разумом из человеколюбия сама должна поправить.

Саломея энергично возражает и в свою очередь обвиняет Маришу в неаккуратном обращении со словами. «Уход» и «бегство» – совершенно разные слова, – говорит она, – с разными значениями и особыми смыслами.

У Аутье и Нейтье пробуждается некоторый интерес к происходящему, они сдавленно хихикают. У Греты и Агаты на лице строгое, но покорное выражение, свидетельствующее о многолетнем знакомстве с подобными вспышками дочерей. Агата сцепила руки и вращает большими пальцами. Грета похлопывает себя по голове.

Оуна Фризен печально смотрит в северное окно, на Рембрандтово рапсовое поле, на холмы, в сторону границы, возможно, на собственные видения.

Мейал Лёвен потихоньку скручивает цигарку. (Из того, что осталось от предыдущей, которую она элегантно потушила, сдавив кончик указательным и большим пальцами.)

Ну, Август? – говорит Агата, сидящая рядом со мной. Она приобняла меня за плечо! – Что ты обо всем этом думаешь? У тебя тоже есть мнение?

Мне приходит в голову история о корейском поэте Ко Ыне. И я рассказываю женщинам, как он четыре раза пытался покончить с собой, один раз влив себе в ухо яд. Он повредил барабанную перепонку, однако выжил. В другой раз барабанную перепонку ему повредили, когда посадили по политической статье и пытали. Во время Корейской войны его заставляли переносить на спине трупы. Потом он десять лет был монахом.

Женщины перестали спорить и слушают мой рассказ о поэте. Я замолкаю.

И что? – спрашивает Агата.

Ну что. Потом Ко Ын начал пить, и, когда в очередной раз решил совершить самоубийство, на сей раз при помощи большого камня и веревки, в море между Корейским полуостровом и островом Чеджудо, пьянство спасло ему жизнь.

А где это? – спрашивает Аутье, но на нее зашикала мать.

Неважно, говорит Мейал.

Почему же, важно, говорит Саломея, но пусть Август сначала закончит историю.

Агата кивает мне, чтобы я продолжал.

На корабле, говорю я, продавали алкогольные напитки. Ко Ын подумал: почему бы не выпить перед смертью? Он выпил, потом еще, еще… Напился и уснул. А проснулся уже на пирсе. Он упустил возможность совершить самоубийство, а его ждали, поскольку стало известно о приезде на остров знаменитого монаха и поэта Ко Ына. Все надеялись, что он тут останется. Он и остался. И несколько лет был очень счастлив.

После некоторого молчания Мейал спрашивает меня, закончил ли я, и я отвечаю: Да.

Женщины молчат, только ерзают на ведрах, покашливают. Агата спросила меня, есть ли у меня мнение по вопросу, оставаться или уходить, – бормочу я. Я хотел лишь сформулировать свое понимание смысла этой истории: можно уйти от кого-то или чего-то в одном состоянии духа и прийти куда-то в другом, совершенно неожиданном.

Это я уже поняла, говорит Мейал. Да и все мы, разве нет?

На уровне инстинктов мы понимаем множество вещей, тихо говорит Оуна, но формулировать их в виде повествования приятно и весело.

Саломея Фризен говорит, что у нее нет времени на приятности и веселье, и язвительно спрашивает, может ли попросить прощения, поскольку сейчас время обеда и ее очередь нести еду старейшинам, а еще нужно дать антибиотики младшей дочери.

7
{"b":"839747","o":1}