В Молочне, как и во всех наших колониях, самоуправление. Сначала Петерс решил на несколько десятилетий запереть мужчин в сарае (вроде того, где живу я), но скоро стало ясно, что их жизнь в опасности. На одного младшая сестра Оуны, Саломея, набросилась с косой, другого группа пьяных и озверевших мужчин, родичей изнасилованных женщин, подвесила на ветку дерева за руки. Он там и умер. Очевидно, пьяные и озверевшие мужчины, уйдя на сорговое поле, располагавшееся за деревом, о нем забыли. После этого Петерс и старейшины решили обратиться в полицию, дать арестовать мужчин – вроде как для их же безопасности – и увезти в город.
Оставшиеся мужчины (кроме совсем старых, хилых и меня – в целях унижения) отправились в город внести залог за арестованных насильников в надежде, что в ожидании суда те смогут вернуться в Молочну. Тогда женщины получат возможность простить обидчиков, гарантировав таким образом всем место на небесах. Петерс говорит, если женщины не простят, им придется покинуть колонию и отправиться во внешний мир, о котором они ничего не знают. И теперь у женщин, чтобы дать ответ, очень мало времени, всего два дня.
Вчера, как сообщила мне Оуна, женщины Молочны провели голосование. В списке было три пункта.
1. Не делать ничего.
2. Остаться и бороться.
3. Уйти.
Каждый пункт представлял собой соответствующий по смыслу рисунок, поскольку женщины неграмотны. (Примечание: я не собираюсь постоянно напоминать о неграмотности женщин, только когда нужно будет объяснить определенные действия.)
Рисовала шестнадцатилетняя Нейтье Фризен, дочь покойной Мины Фризен, а теперь воспитанница своей тетки Саломеи Фризен. (Отца Нейтье, Бальтазара, Петерс пару лет назад отправил на юго-запад страны за дюжиной жеребят, и он так и не вернулся.)
«Ничего не делать» изображал пустой горизонт. (Такой рисунок мог бы означать и уход, подумал я, но не сказал.)
«Остаться и бороться» символизировали два колониста, дерущиеся на ножах. (Женщины сочли рисунок слишком жестоким, но смысл ясен.)
А для «Уйти» Нейтье нарисовала зад лошади. (Он может означать и нечто иное: женщины смотрят, как уходят другие, опять подумал я, но не сказал.)
Голоса разделились пополам между вторым и третьим пунктами – поединком и лошадиным задом. Большинство женщин Фризен хотят остаться и бороться. Женщины Лёвен скорее за уход, хотя мнение менялось в обоих лагерях.
Есть еще женщины, проголосовавшие за «ничего не делать» и предоставить все воле Божьей, но их на собрании не будет. Самая шумная из тех, кто за «ничего не делать», – Янц-со-Шрамом, здоровенная костоправша, известная также своим уникальным глазомером. Как у члена Молочны, однажды поведала она мне, у нее есть все что душе угодно; ей лишь пришлось убедить себя: «что угодно» значит «очень немного».
Как сообщила мне Оуна, Саломея Фризен, страшная бунтарка, на вчерашнем собрании заявила, что не делать ничего в действительности не вариант, но позволить женщинам за него голосовать значит по крайней мере дать им почувствовать свою значимость. Приветливая Мейал Лёвен (Мейал на плаутдиче – «девушка»), заядлая курильщица с желтыми кончиками пальцев, ведущая, по моим подозрениям, тайную жизнь, согласилась, однако заметила, что Саломею Фризен никто не уполномочивал решать, что такое действительность и что вариант, а что нет. Остальные Лёвен вроде бы закивали, а все Фризен стремительными, нетерпеливыми жестами выразили свое раздражение. Эта мелкая стычка хорошо иллюстрирует тональность дебатов между женщинами Фризен и женщинами Лёвен. Правда, поскольку времени мало, а принять решение нужно быстро, женщины Молочны уполномочили представительниц этих двух семей обсудить варианты (исключая «не делать ничего», который большинство отвергло как «глупость»), решить, какой лучше, и продумать, как его реализовать.
Примечание переводчика: женщины говорят на плаутдиче, или нижненемецком, единственном известном им языке; на плаутдиче говорят и все жители колонии Молочна, хотя сегодня мальчиков обучают в школе начаткам английского, а мужчины еще немного знают испанский. Плаутдич – бесписьменный вымирающий средневековый язык, помесь немецкого, голландского, фризского и померанских диалектов. В мире очень мало людей, говорящих на плаутдиче, и каждый такой говорящий – меннонит. Я упоминаю об этом, поскольку должен объяснить: прежде чем занести что-либо в протокол, мне нужно быстро, в уме перевести слова женщин на английский, чтобы их записать.
И еще одно примечание, опять же не имеющее значения для женских дебатов, но необходимое для понимания того, почему я умею читать, писать и понимать по-английски: английский я выучил в Англии, куда моих родителей изгнал тогдашний епископ Молочны, Петерс-старший, отец Петерса, нынешнего епископа Молочны.
На четвертый год учебы в английском университете у меня случился нервный срыв (нарфа) и я оказался вовлечен в некую политическую деятельность, за что меня скоро исключили и на какое-то время посадили. Пока я сидел, умерла моя мать. Отец исчез за несколько лет до этого. У меня нет родных братьев и сестер, так как после моего рождения матери удалили матку. Словом, в Англии у меня не было никого и ничего, хотя в тюрьме по переписке мне удалось получить диплом. Очутившись в аховом положении, бездомный, полусумасшедший – или совсем сумасшедший, – я решил покончить с собой.
Выбирая способ самоубийства в публичной библиотеке, ближайшей к парку, который я сделал своим домом, я уснул. Спал я очень долго, в конце концов меня осторожно разбудила немолодая библиотекарша: мне пора идти, библиотека закрывается. Заметив мои слезы и расхристанный, отчаявшийся вид, она спросила, что случилось. Я сказал ей правду: я не хотел больше жить. Библиотекарша предложила пойти поужинать и, когда мы сидели в маленьком ресторанчике на другой стороне улицы, где располагалась библиотека, спросила, откуда я, из какой части света.
Из той, ответил я, которая создавалась, чтобы стать миром в себе, отдельно от мира. В каком-то смысле, сказал я ей, мои (помню, я процедил слово «мои» с иронией, но мне тут же стало стыдно, и я про себя попросил прощения) не существуют, по меньшей мере все исходят из того, что их считают несуществующими.
Может быть, нужно не так уж много времени поверить, что ты действительно не существуешь, сказала библиотекарша. Или что твое реальное существование в теле – извращение.
Я не очень ее понял и яростно зачесал голову, как собака, словившая клещей.
– А потом? – спросила она.
Университет, недолго. А потом тюрьма, ответил я.
Ах, вздохнула она, возможно, одно не исключает другого.
Я глупо улыбнулся. Моя вылазка в мир окончилась моим из него удалением, сказал я.
Как будто тебя призвали существовать, чтобы ты не существовал, рассмеялась она.
Отделили, чтобы я соответствовал, да, попытался я рассмеяться вместе с ней. Рожден, чтобы не быть.
Я представил, как мое крикливое младенческое «я» исторгают из матки матери, а затем спешно выдирают из нее и выбрасывают в окно саму матку, дабы предотвратить появление скверны – этого рождения, этого мальчика, его наготы, ее стыда, его стыда, их стыда. Трудно объяснить, откуда я, ответил я библиотекарше.
Я странника встретил из древней страны, сказала она, очевидно, цитируя поэта, которого знала и любила [2].
Я опять не очень ее понял, но кивнул и объяснил: вообще-то я меннонит, из колонии Молочна, но, когда мне было двенадцать лет, моих родителей изгнали и мы уехали в Англию. С нами никто не попрощался, сказал я библиотекарше (мне до сих пор стыдно за эти жалкие слова). Долгие годы я считал, что нам пришлось уехать из Молочны, так как меня застигли за воровством груш на ферме в соседней колонии Хортица. В Англии, выучившись читать и писать, я выложил камнями свое имя на большом зеленом поле, чтобы Бог быстро меня нашел и наконец наказал. Я хотел выложить из камней ограды еще слово «раскаяние», но мать, Моника, заметила, что стена между нашим и соседским участками исчезает. Как-то раз по узкой колее, оставленной на земле колесом тачки, она пошла за мной на поле и увидела, как я предаю себя Богу, при помощи камней ограды гигантскими буквами помечая свое местонахождение. Мать молча усадила меня на землю и обняла. Ограду нужно восстановить, через какое-то время сказала она. Я спросил, можно ли вернуть камни после того, как Бог найдет меня и накажет. Я был измучен неминуемым наказанием и хотел, чтобы оно уже состоялось. Мать спросила, за что, по моему мнению, Бог хочет меня наказать, и я рассказал ей и про груши, и про мысли о девочках, и о своих рисунках, и о желании побеждать в спортивных играх, быть сильным. Как я лезу вперед, какой я тщеславный, похотливый. Мать рассмеялась, опять прижала меня к себе и извинилась за смех. Я нормальный мальчик, сказала она, дитя Бога – любящего Бога, что бы там ни говорили, – но соседи негодуют из-за исчезающей ограды, и камни надо вернуть.