И так бы они ещё долго обменивались, но тут кеп вышел в рубку. И оба враз примолкли, тишь да гладь на пароходе. Дрифтер пошёл к своему шпилю, а третий, конечно, подрабатывать начал. И мы разошлись по местам.
Дрифтер сказал хрипло:
– Поуродуемся, ребята, до чаю. Рыбы на борту – что грязи.
И чай пили тоже по сменам, на кнехте, и выбирали потом до ужина, а она всё шла и шла, сетка за сеткой, сплошная серебристая шуба. Темень наступила, и врубили прожектора, и всё не кончалась она, треклятая, не кончалась…
А кончилась – как-то вдруг, никто и не ждал. Вожак кончился, последняя сетка, бочка последняя ушла в трюм.
Сколько ночи прошло, когда задраивали трюм, не знаю. Я заклинивал брезент и попал себе ручником по пальцам, а боли не услышал, как будто и боль во мне вся кончилась.
Потом ещё, помню, когда шёл в кап, меня прихватило волной, и я стал на одну ногу, взялся за дверную задрайку и выливал воду из сапога. Ведро, наверно, вылил. Потом из другого. А первый у меня подхватило волной, и я за ним бежал босиком. Догнал и швырнул оба сапога в кап. Уже не думал, что в кого-нибудь попаду.
В кубрике спали уже, только роканы скинули на пол, и я тоже свой скинул, в телогрейке полез в койку. Но увидел – Димка мучается с Аликом, стаскивает с него, спящего, буксы и сапоги. Я слез помогать Димке, но уж не помню, стащили мы эти буксы или нет.
…А через час подняли нас – на выметку.
Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое. А потом сразу кончилось – не пустыря дёрнули, но и не заловилась она, как в эти четыре дня. Эхолот её нащупывал, большие под килем проходили сигары, а в сети как-то не шла.
Часам к двум я скойлал последнюю бухту и вылез. Палуба была вся мокрая, серая и вдруг зажелтела от солнца. Облака плыли перистые, к ветру, к перемене погоды, и волна шла себе мелким бесом, сине-зелёная, с белыми барашками. Это ещё можно пережить.
И вожак тоже можно пережить. Не то что привык я к нему, нельзя к нему привыкнуть, а просто разобрался – когда нужно «шевелить ушами», а когда и поберечься, что он тебя рванёт со шпиля, когда попридержать, услышать вовремя, что сетку подводят, а когда можно и на палубу вылезти, покурить у всех на глазах, и никто слова не скажет.
– Ну, как, Сень? – спросил дрифтер. – Освоил вожачка?
– Помаленьку.
– Вот, как скойлаешь его от промысла до порта, тогда и домой пойдём.
И правда, я посчитал – как раз за рейс и выберу эти две тысячи миль.
Я сплюнул и пошёл к бочкам. Всё же разнообразие…
13
В этот же день к нам почта пришла и картины. Один СРТ доставил, «Медуза», из нашего же отряда. Позже нас на неделю вышел на промысел.
Бондарь приготовил пустую бочку, Серёга достал багор с полатей. Как-то уж вышло, что он и за киномеханика, и вот если надо, с багром – то почту тащить, то чей-то кухтыль потерянный – в «комсомольскую копилочку»[46].
«Медуза» стала от нас метрах в пятнадцати, и кепы начали переговоры:
– Как самочувствие? – это с «Медузы».
– Спасибо, и вам такого же. – Это наш. – Имеем две про шпионов и эту… как её…
Дрифтер сложил ладони рупором:
– «Берегись автомобиля»!
Там пошло совещание. Потом с «Медузы» ответили:
– Товар берём.
– А вы что имеете?
– Одну про шпионов, но две серии. И заграничную, про карнавал. С песнями.
Кеп поглядел на нас. Я её как будто видел в порту.
– Ничего, весёленькая.
Кеп опять приложился к мегафону.
– Махнёмся!
Они запечатали бочку и кинули за борт, а сами отошли. Мы подошли, подцепили багром, бросили свою. А пока вот так маневрировали, каждый во что горазд перекрикивался с парохода на пароход: кто про какого-то Женьку Сидорова, которого что-то давно не встречали на морях, и в «Арктику» он не заявляется; кто про Верочку, общую знакомую, которой вдруг счастье подвалило – физика себе оторвала с атомохода «Ленин», скоро свадьба, поди; кто по делу – помногу ль на сетку берём и не собираемся ли менять промысел…
Серёга из бочки вытаскивал коробки с фильмами, газеты за прошлую неделю. И тощенькую пачку писем – ещё не расписались там, на берегу.
Бондарь – около меня – говорил Серёге:
– Хороший пароход, я на нём ходил.
– Кеп там – ничего мужик?
– Такой же.
– А дрифтер?
– То же самое.
– А боцман?
– Разницы нету.
Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нём отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зелёном, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны…
Кто-то меня толкнул под локоть. Бондарь. Глаза – как будто драться со мной собрался. А на самом деле – письма мне протягивал.
– Держи, нерусский.
А я ни от кого писем не ждал. Мать ещё не знала, на каком я ушёл. Но тут и от неё было, переслали из общаги.
– Почему же это я нерусский?
– Чучмек[47] ты какой-то. И одеваешься не по-русски.
Вот, значит, что мы не поделили. Курточка виновата.
– Надо, – говорит, – сапоги носить и пинжак. А так тебя только шалавы будут любить, Лилички всякие.
Ага, он уже и посмотрел, от кого. Второе было – от Лили. Третье – от какого-то кореша, фамилии я не вспомнил.
«Медуза» дала три гудка, мы ей ответили – и разошлись. Она – дальше, к Оркнейским островам, ей больше суток ещё было ходу. А мы – на поиск.
Я ушёл на полубак, сел там на свою бухту. Первым хотелось мне от Лили прочесть, но я его отложил. А распечатал – от матери:
Сенечка золотой мой, что же ты не приехал под Новый год, как обещал? Мы со Светой так тебя ждали, наготовили всего-всего, а ты не приехал. С тех пор как я министру писала, чтоб тебе на год службу скостили как единственному кормильцу, вон сколько прошло, а ты всё равно на море остался и к нам заезжал всего два раза, и то всё проездом, проездом. Ну, приезжай хоть в эту весну да побудь подольше.
Света большая стала, невеста уже, и парни её провожают из школы. Тебя каждый день вспоминает, забыл, говорит, нас Сенечка. И пишешь ты нам редко и всё невпопад: сначала я за декабрь от тебя получила, а после уж за ноябрь. Огорчаешь ты своего очкарика. В Рождество я на отцову могилу сходила, поплакала и стёжку протоптала. Пирамидка, что ему от депо установили, вся ржой пошла с-под болтов, весной отчищу. Золотой мой, купили ещё дров на 20 рублей и, наверно, будут стеллажи под книги, ты ж читать любишь, так напиши, как их оставить – просто тесовые, не морить и не крыть лаком, может, это будет поабстрактней?
Встретила я днями Люсю. Она всё не замужем и такая ж красивая, тебя помнит, приветы передаёт. И Тамара тебя помнит, хотя она с животом ходит, не знаю от кого, тоже не замужем. Она против нас раньше жила, вы в школу вместе ходили.
В Дворце культуры артисты выступали из Москвы, ой какие талантливые, очень красиво всё преподнесли, я так восхищалась. Сидела я на 40 ряду, и всё было слышно и видно.
Золотой мой, беспокоит меня, что ты деньгам счёту не знаешь, а ведь получаешь хорошо. Я как посмотрела на тебя в последний приезд, неужели больше себе ничего не купил, только костюм и пальто зимнее. Ты бы мне всё присылал, я лишнего на себя не потрачу. Золотой мой, напиши, как живёшь, как нервы и настроение. Очень хочу, чтоб ты был спокоен, не нервничал и был здоров, только этого хочу.
Твоя мама Алевтина Шалай
Сама я здорова вроде ничего, иногда душит горло, но потом проходит.
А. Ш.
Хорошо такие письма в море читать. Тут я себе сто клятв даю, что на всё лето заверну в Орёл. И самому не верится, что, когда вернёмся в порт, совсем другие будут планы.