– Что ты! – Аскольд ему улыбается и трогает под локоть. – Не-ет, это мы ещё не сделались. Не знаешь ты нашего Сеню. А он у нас – добрый человек. Правда же, Сень?
Откуда ему, пучеглазому, знать, добрый я или злой? Первый раз человека видит. Добрый – значит, всю капеллу теперь захмели. А торгаш и так на мне руки нагрел, с ихней же помощью.
– Конечно, – говорю, – добрей меня нету!
– А замечаешь, Сеня? – всё пучеглазый не унимается. – Мы с тебя за комиссию ничего не берём. А вообще – берут. Замечаешь?
Да, думаю, тяжёлый случай. Ну, что поделаешь, раз уж я в эту авантюру влез.
– Гроши-то спрячь, – Вовчик напомнил. – Раскидаешься.
Я взял у него пачку, уже завёрнутую и булавкой заколотую, и так это небрежно затиснул в курточку, в потайной карман. Как она, эта пачка, не задымилась от ихних глаз? Любим же мы на чужие деньги смотреть!
2
И мы, значит, с ходу взошли в столовую – тут же, у Центральной проходной, и сели в хорошем уголке, возле фикуса. А над нами как раз это самое: «Приносить-распивать запрещается».
– Это ничего, – говорит Вовчик. – Это для неграмотных.
Одолжил у торгаша самописку и приделал два «не». Получилось здорово: «Не приносить и не распивать запрещается».
– Вот теперь, – говорит, – для грамотных.
Но мы всё сидели, грамотные, а никто к нам не подходил. Официантки, поди-ка, все ушли на собрание – по повышению культуры обслуживания.
– Бичи, – говорю, – не отложить ли нам встречу на высшем уровне?
– Что ты! – Аскольд вскочил. – С такими финансами мы нигде не засидимся. Сейчас пойду Клавку поищу, Клавка нам всё устроит, на самом высшем.
Пошёл, значит, за Клавкой. А торгаш поглядывал на нас с Вовчиком и посмеивался. У них в торговом порту всё это почище делается, и никто этих дурацких плакатов не пишет. Всё равно же приносят и распивают, только не честь по чести, а вытащат из-под полы и разливают втихаря под столиком, как будто контрабанду пьют или краденое.
Пришла наконец Клавка, стрельнула глазами и сразу, конечно, поняла, кто тут главный, кто платит. Передо мной и с чистой скатёрки смела.
– Мальчики, – говорит, – я вам всё сделаю живенько, только чтоб по-тихому, меня не выдавайте, ладно?
– Сколько берём? – Аскольд захрипел. По-тихому он не умеет.
– Ну, сколько, – говорю, – четыре и берём, раз уж мы сидя, а не в стоячку. Пора уже вам жизнь-то понимать!
– Вот это Сеня! Добрый человек! А ты думаешь, Клавдия, почему он такой добрый? А он с морем прощается нежно, посуху жить решил.
Очень это понравилось Клавке.
– Вот, слава богу! Хоть один-то в море ума набрался. Ну, поздравляю.
– А ты думаешь, Клавдия, мы не добрые? Видишь, как мы его прибарахлили?
– Вижу. Хорошо, если эту курточку и его самого до вечера не пропьёте. – Клавка мне улыбнулась персонально. – Ты к ним не очень швартуйся, они пропащие, бичи. А ты ещё такой молоденький, ты ещё человеком можешь стать.
Вся она была холёная, крепкая. Красуля, можно сказать. А лицо этакое ленивое, и глаза чуть подпухшие, будто со сна. Но я таких – знаю. Когда надо, так они не ленивые. И не сонные.
– Кому от этого радость, – спрашиваю, – если я человеком стану? Тебе, что ли?
Опять она мне улыбается персонально, а губы у неё обкусанные и яркие, как маков цвет. Наверно, никогда она их не красила.
– Папочке с мамочкой, – говорит. – Есть они у тебя?
– Папочки нету, зато мамочка ремнём не стегает. Неси, чего там у тебя есть получше.
– Не торопись, всё будет. Дай хоть наглядеться на тебя, залётного…
Торгаш посмотрел ей вслед, как она плывёт лодочкой, не спеша, чтобы на неё подольше глядели, и даже присвистнул.
– Хорошая, – говорит, – лошадка. И ты уже определённое действие производишь. Я бы уж не пропустил, ухлестнул бы на твоем месте.
– Что же не ухлестнёшь?
– Своя имеется. Пока хватает.
– Тоже и у меня своя.
– Это другое дело.
Правду сказать, насчёт «своей» это я так брякнул. Были у меня «свои», только они такие же мои, как и дяди-Васины, – но вот за такими Клавками, крепенькими, гладкими, на портовых щедрых харчах вскормленными, я ещё салагой гонялся. И с ними-то я быстрее всего состарился.
Принесла она «рижского» на всех и закусь, какой и в меню не было, – прямо как для ревизии, – жаркое «домашнее» и крабов, даже копчёного палтуса. Поставила передо мною поднос и так это скромненько:
– Угодила?
Я и не посмотрел на нее.
– Ух ты, рыженький, какой сердитый! А говорил – что жизнь понимаешь. Как же ты её понимаешь, скажи хоть?
Ни больше, ни меньше захотела знать! И ещё я почему-то рыженький для нее. Ну, есть малость, но никто меня так не называл.
– Сколько надо, – говорю, – столько понимаю. На всё другое боцман команду даст. Что касается тебя – не глядя вижу.
– Ах, – говорит, – какой залётный!..
Опять они с Аскольдом ушли, потом он приносит, озираясь, четыре поллитры в телогрейке, и мы с них зубами содрали шапочки, налили по полному и закрасили пивом. Они-то по половинке решили начать – для долгой беседы, а мне – о чём с ними особенно беседовать, хлопнул его весь, ну и другие за мной, ободрённые примером.
– А ты здоров! – торгаш говорит.
Он и то заслезился, а уж, наверно, отведал там, в загранке, и ромов, и джинов. Стали закусывать быстренько, как будто нас кто-то гнал.
– Вот, Сеня, – Вовчик ко мне придвинулся и начал проповедовать. Он как выпьет, всегда чего-нибудь проповедует. Тем он мне и надоел. – Видишь, как всё красиво, по-мирному получилось, а ты уже и знаться с нами не хотел. А я тебе так скажу, Сеня: не отрывайся ты от бичей, они тебе родная почва. Настоящих бичей, как мы с Аскольдом, мало осталось, все – шушера, никто тебе не поможет. Вот ты с флота уходишь, а никого вокруг тебя нету, один ты по причалам шляешься. Почему бы это, Сеня? А мы тебя и проводим, и на поезд посадим, рукой хоть помашем тебе.
Торгаш мне подмигнул.
– Пропаганда.
Но мне вдруг так жалко стало Вовчика. Ведь спивается мужик, и ничего я тут не поделаю. Я его бить хотел – ну куда его бить! Руки у него трясутся, капли по бороде текут, глаза мутные, в них жилки краснеют. И Аскольда этого пучеглазого мне тоже стало жалко. Орёт, дурень такой, рот у него не закрывается, губы никак не сложит, ну жалко же человека, разве нет!
И так мне захотелось утешить Вовчика, и Аскольда утешить, и торгаша заодно – наверно, не от хорошей жизни такую куртку толкнул…
– Об чём говорить, бичи! – это я, наверное, во всю глотку рявкнул, потому что набилось тут много портового народа, и все на меня глядели. – Вечером сегодня отвальную даю – в «Арктике»! Всех приглашаю!
Бичи мои взвеселились, Аскольд ко мне обниматься полез, чуть глаз мне не выколол щетиной.
– Нет, – говорит, – ты мне объясни: за что я тебя сразу полюбил? Вот веришь – не знаю. Но я всем скажу: «Это такой человек! Таких теперь нету, все умерли!»
А Вовчик справился с нервами и говорит:
– Отвальная – это здорово! Святой закон. А сколько ж ты на неё отвалишь?
– О чем ты говоришь, волосан! – Аскольд ему рот ладошкой прикрыл. – Мелко плаваешь, понял. Не хватит у него, так я пиджак заложу. Сейчас вот Клавку позову и заложу!
– Не надо, – говорю, – поноси ещё. Будь другом, поноси.
– Так, – кореш мой, Вовчик, соображает. – А ежели мы с собой кого приведём?
– Валяй, приводи свою трёхручьёвскую. И я свою приведу.
– Ясное дело, – Аскольд кивнул важно. – Какая же отвальная без баб? А кто она у тебя? Может, она какая-нибудь тонкая, не захочет с бичами в ресторане сидеть. Не все же такие, как ты, Сеня!
– Как так не захочет? Раз вы со мной – захочет.
Вовчик совсем растрогался – опять всем налил по полному, и мы опрокинули, а пивом уже не закрашивали, не до того было, и тут я почувствовал, что не худо бы и кончить.
Я закусил наспех, а потом встал и качнулся, голова пошла кругом, но всё же выстоял.
– Салют вам, бичи! До вечера.