С учетом этих обстоятельств должна ли я объединить девушку из 58-го и женщину из 2014-го в одно «я»? Или же поступить так, как мне кажется – нет, не вернее, ведь всё это субъективно, но смелее, и отделить одну от другой с помощью местоимений «я» и «она», чтобы излагать факты и действия как можно более полно? И как можно более безжалостно, как это делают люди, обсуждающие нас за дверью: они говорят «она» или «он», и в это мгновение нам кажется, что мы умерли.
Даже без фотографии я вижу ее, Анни Дюшен: вот она сходит с поезда из Руана в городе С. 14 августа после полудня. Ее волосы заколоты сзади в «ракушку». Она в очках с толстыми линзами, которые уменьшают глаза, но без них она как в тумане. На ней темно-синее полупальто – бывшее бежевое шерстяное пальто, обрезанное и перекрашенное два года тому назад, – юбка-карандаш из плотного твида – тоже перешитая – и синий джемпер в полоску. В руках у нее серый чемодан, купленный шесть лет назад для поездки в Лурд с отцом и с тех пор ни разу не пригодившийся, и пластиковая сине-белая сумка в форме цилиндра, приобретенная на прошлой неделе на рынке в Ивто.
Дождь, всю дорогу стучавший в окна купе, прекратился. Светит солнце. Ей жарко в шерстяном пальто и плотной зимней юбке. Я вижу провинциалку среднего класса, высокую и крепкую, прилежную на вид, в одежде «домашнего пошива» из прочной качественной ткани.
Рядом с ней – коренастая фигура пониже. Это женщина на шестом десятке, «в отличной форме» – костюм, рыжие волосы с химической завивкой, властно поднятый подбородок. Я вижу свою мать; в ее взгляде – смесь тревоги, подозрительности и недовольства: это ее обычный взгляд матери «на посту».
Я знаю, что чувствует эта девушка прямо сейчас, мне известно ее единственное желание: чтобы мать как можно скорее убралась отсюда и села на обратный поезд. Она вся кипит от злости и стыда: а вдруг кто-то увидит, что ее провожает мама – которая не отпустила ее одну якобы из-за пересадки в Руане, – что ее привезли в лагерь, как маленькую, притом что ей через две недели восемнадцать, и вообще, она уже вожатая.
Я ее вижу, но не слышу. Нет ни одной записи моего голоса из 58-го, а память сохраняет произнесенные нами слова в немом формате. И не узнать, оставался ли у меня еще тягучий нормандский говор (хотя я наверняка думала, что, в отличие от своих предков, уже от него избавилась).
Что мне сказать об этой девушке, прежде чем лагерный водитель подъедет к вокзалу и она поспешит к нему, наскоро поцеловав мать, предотвращая ее явное намерение тоже сесть в машину, и та останется на тротуаре в растерянности, с выражением скорби на лице со стершимся в пути макияжем? А ей будет плевать, как и позже, когда она узнает, что матери пришлось ночевать в отеле в Кане, так как вечером поездов в Руан не оказалось, и, конечно, она будет думать, что так ей и надо, нечего было тащиться с ней в С.
Что же сказать о той девушке, чтобы запечатлеть ее такой, какой она была в тот августовский день, под изменчивым небом Орна, когда еще не знала, через что пройдет три дня спустя? Запечатлеть прямо в этой мимолетной точке, исчезнувшей пятьдесят с лишним лет назад.
Что сказать, чтобы это вдобавок не воспринималось как объяснение – по крайней мере, не только – того, что произойдет и, быть может, не произошло бы, если бы она не сняла очки, не вытащила шпильки из пучка, не распустила волосы по плечам (действия, впрочем, вполне предсказуемые вне материнского надзора)?
Вот что само приходит на ум: она вся – вожделение и гордыня. И еще: она жаждет истории любви.
Здесь мне хочется остановиться, словно этим всё сказано, словно этой информации достаточно, чтобы продолжить повествование. Но это – книжная иллюзия, описание для героини романа. Надо идти дальше, надо обозначить контекст – социальный, семейный и сексуальный, – в котором расцветают ее вожделение, гордыня и ожидание; надо искать причины гордыни и истоки мечтаний.
Сказать: она впервые уехала от родителей. До сих пор она ни разу не вылезала из своей норки.
Не считая поездки в Лурд с отцом на автобусе, когда ей было двенадцать, и традиционного летнего выезда в Лизьё на целый день, когда после утренних молитв в кармелитском монастыре и местной часовне водитель автобуса высаживает паломников на пляже в Трувиле, ее жизнь с самого детства идет по одному и тому же маршруту между небольшим кафе-гастрономом, которое держат ее родители, и религиозной школой-пансионом Сен-Мишель: ночует она дома, а потому проделывает этот путь дважды в день. Каникулы она проводит в Ивто за чтением в саду или в своей комнате.
Она единственный ребенок в семье, росла в тепличных условиях (родилась после того, как первая дочь погибла в шесть лет, и сама чуть не умерла от столбняка в пять); внешний мир для нее не под запретом, но он внушает страх (ее отцу) и подозрения (ее матери). Из дома ее отпускают только со старшей двоюродной сестрой или школьной подругой. Ей ни разу не разрешали пойти на вечеринку. На танцах она впервые побывала три месяца назад, это был костюмированный бал под навесом на площади Бельж, и ее мать следила за ней со своего стула.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.