Мы добрались до места погребения усопшего родича, и взрослые выпили там по стопке водки – ровно столько, сколько они налили покойному в маленький гранёный стаканчик, установленный на выцветшем блюдечке возле памятника, накрыв предлагаемую потустороннему собутыльнику выпивку свежим ломтём душистого деревенского хлеба.
Дед Митя вдохнул свежий ветерок с густым оттенком лаванды, прищурился и сказал:
– Добре! Скоро я тоже буду здесь. С ними.
Он кивнул на могилку. Я набрался наглости и спросил его:
– Деда, ты веришь в Бога?
Моя семья была абсолютно советской, строго атеистической, кроме прабабушки, тайком ходившей в располагавшийся поблизости от нашего городского жилища храм Всех Святых на том самом Старорусском кладбище Симферополя. Остальные дедушки и бабушки за это её высмеивали и всячески пытались переубедить, мать и отец относились к проблеме религии с мягким юмором, но меня вопрос веры почему-то интересовал.
Старик ответил не сразу и отвернул от меня своё морщинистое небритое лицо для того, чтобы внимательно обвести взглядом окрестности.
Он долго смотрел на юг, где сквозь лёгкую синеву летнего марева проступали очертания гор, в которых прошла его боевая молодость. После взглянул на черепичные кровли домов родного села, вытянувшегося вдоль русла поблескивающей на перекатах Бурульчи, укрытой серебристыми шатрами верб и высокими изумрудными чертогами крон осокорей. Затем обратил взор на убегавшие вдаль лавандовые поля, роскошно подсвеченные аметистовым закатом, и тихо сказал:
– Нет.
И тут же пояснил, словно извиняясь:
– Много зла бачил, чтобы верить.
Дети и подростки способны на бестактные вопросы, и я тогда не постеснялся:
– Так почему для тебя важно, что будет с твоим телом после смерти?
Он слегка улыбнулся и жестом руки обвёл могильный холм:
– Тут лежат мои предки. Мои друзья. Моя жинка. Мой род. Я довго живу, всех пережил. Мне скучно вже, тужить начинаю. Ты, внучок, зараз не зрозумиешь меня, а я тебя. У тебя будут свои, а я хочу к своим. Придёт час, и ты скажешь то же самое.
Он редко улыбался, но сейчас – улыбался, его прищуренные глаза и практически беззубый рот светились непонятным мне счастьем.
В этом простом ответе было столько внутренней силы и спокойного достоинства, что он пронзил меня подобно молнии. Молнии смысла. Но я не был с ним согласен. Более того, я был категорически против.
Я давно чувствовал, что моё детское тело – всего лишь оболочка, в которой обитает загадочный и непостижимый дух. И меня совершенно не интересует кладбище, на котором я буду лежать, когда отброшу копыта.
По всей видимости, лирический герой сопутствовал мне ещё в те времена, когда я не был способен написать сколько-нибудь вразумительный текст. И у этого лирического героя явно были на меня свои планы.
Партизанский отряд держался исключительно на моём энтузиазме и своеобразном авторитете городского пацана. С одной стороны, к этому времени я успел хорошенько начитаться книг, и знал множество удивительных вещей, а с другой, всегда оказывался слишком крупным и сильным в том случае, если бы кто-то вдруг захотел назвать меня «книжным червём» или «ботаником». Но деревенские дети чувствовали во мне некую странность, которую правильнее всего было бы назвать отстранённостью. И это моё свойство их пугало. Поэтому флаг отряда редко поднимался над нашим лесным лагерем, хотя изредка такое всё же случалось. Мальчики больше увлекались рыбалкой, а девочки вернулись к своим извечным играм в «дочки-матери».
Да и врага, против которого так увлекательно дружить, если честно, у нас тогда не нашлось, а придумать его мне никак не удавалось. Вернее, я постоянно что-то изобретал, но враг всякий раз оказывался настолько умозрительным и далёким от реальности, что в него не смогли бы поверить не только советские дети семидесятых из крымской глубинки, но даже креативные разработчики виртуальной вселенной Marvel.
Я хочу сказать о том, что образ врага или антигероя, с моей точки зрения, представляет собой наиболее сложный момент в создании всякого литературного мира. Даже такой изощрённый интеллектуал и безупречный мастер стиля как профессор Толкин, тщательно прорабатывая своё Средиземье в мельчайших деталях, оставляет Саурона всего лишь тёмным сгустком абстрактного зла. Боюсь, в противном случае решение художественной задачи «Властелина колец» оказалось бы под вопросом, и вместо блистательной победы мы получили бы крайне спорный финал в духе Джорджа Мартина и сериала «Игра престолов».
Вероятно, чувствуя этот изъян, в заключительных эпизодах своего эпоса, посвящённых освобождению Шира, Толкин показывает зло реалистично и отчётливо, однако в этом случае оно полностью лишается некой импозантности и мистического флёра, становясь бытовым, узнаваемым и попросту отвратительным. Оно подобно вирусу, вшам или, скажем, гусеницам, подчистую уничтожающим листья и плоды на деревьях. С таким злом бороться не слишком интересно и совсем не романтично, хотя необходимо. Это оно и есть. И никакого другого в принципе не существует. Думаю, сейчас уцелевшие на так называемом постсоветском пространстве нормальные люди чувствуют его буквально своей кожей.
Антигерой не может быть окончательно персонифицирован, потому что он представляет собой не индивидуальность, а толпу, в едином порыве марширующую в ад.
Я не мог объяснить этого деревенским ребятам, да и сам тогда ещё не врубался.
В общем, находясь в деревне, я по большей части бродил в одиночестве, тщательно исследуя окрестности. Мне это нравилось, я повсюду находил себе воображаемую компанию. Каждому из огромных осокорей, возвышавшихся над зарослями вербы, ракиты, бузины и кизила вдоль течения быстрой горной речки Бурульчи, давно были присвоены особые имена. Это были имена моих родителей, бабушек, дедушек и просто знакомых. Понятное дело, Деда Митя среди них тоже был. Мне нравилось сопоставлять портреты и характеры конкретных людей с очертаниями величественных крон этих деревьев, продолжительность жизни которых вполне сопоставима с человеческой.
Осокорь, он же чёрный тополь, не относится к древесным долгожителям. У него всё происходит быстро – и рост, и мгновенное великолепие, и гибель. Как у людей. Признаться, в детстве я любил деревья и говорил с ними, потому что больше никто не мог меня понять. Поверьте, они отвечали!
Благодаря чрезвычайно подвижному черешку листа, крона большого осокоря звучит постоянно даже при штиле. А если лёгкий ветерок треплет верхушки исполинов, они шепчут загадочно и волнующе. Между прочим, в тени гигантских осокорей прекрасно читаются и воспринимаются книги. В тени такого дерева я однажды за неделю прочитал «Войну и мир» Толстого, и роскошное многоголосие этого романа, наполненного горькой любовью, безнадёжными сражениями и утешительной философией, навсегда связалось в моей памяти с таинственным и дремотным шелестом тополиной листвы. Правда, это случилось через несколько лет. Но в тот год я тоже что-то читал. Кажется, это был Вальтер Скотт. Величественное дерево, укрывавшее юного читателя от летней жары, называлось домашним именем моей прабабушки. Тогда она ещё была жива, и в своей душе я каждый день благодарил её за это. Да, я любил деревья.
Тем не менее, вряд ли кто-то в то время назвал бы меня социопатом, да и слова такого тогда не знали. А я, в свою очередь, охотно контактировал, дрался, мирился и обнимался со всеми соседскими детьми. Меня вполне хватало и на людей, и на растительность, и на весь этот ослепительный мир. Я честно пробовал полюбить его. Иногда мне это удавалось.
И вот я сижу в деревенской хате за грубым деревянным столом, в моей руке кружка с парным молоком, пахнущим чабрецом, шалфеем и мятой, и мне прикольно наблюдать сквозь мутноватое, давно не протиравшееся оконное стекло за тем, как моя подружка-одногодка учится кататься на велике. По-детски она мне очень нравилась, в прошлые мои приезды мы с ней увлечённо рассказывали друг другу страшные сказки на ночь, и это было прекрасно. А на этот раз она начала меня сторониться. Стесняется, что ли? Глупость какая! Да я совершенно такой же, как она. Вроде бы. Почти.