Традиция и трагедия русской вольницы, передающиеся из поколения в поколение с легендами, песнями, кровью и сперматозоидами.
Моя линия, мои люди, оклеветанные и оплёванные нынешними игроками в геополитические кости.
Правда, уже в одиннадцать лет я прекрасно понимал, что борьба за свободу – дело практически бессмысленное. Почти.
Зато самого деда Митю, потихоньку завершавшего свой жизненный путь в благословенную эпоху брежневского «застоя», гораздо больше волновали картофельные грядки и борьба с медведкой. В ответ на мои нудные расспросы о партизанах он вёл речи, полностью опровергающие прописные идеологические истины советского школьника.
– За что ты воевал, деда? За Родину?
– А що це таке – Родина? Земля? Так она была у царя, у помещика, у комиссаров, – усмехался старик, – Та ни. Никому из этих не верь, бейся за своих. За друзей своих, за жинку. За людей. За тех, кто за тебя биться станет.
Мне хотелось выяснить, почему деревенская речь заметно отличается от симферопольской.
– Деда, мы русские?
– А хто ж, как не русские?
– Тогда кто такие украинцы?
– Мы и есть украинцы. У края живём, дальше – море. Ещё прадед мой запорожский казак був.
– А немцы могут быть своими? – требовал ответа пытливый подростковый ум.
– Та немцы потому и называются немцами, что по-нашему не разумеют. Вот их и морочит сволочь лютая. А так – свои, конечно. Все люди на земле свои кроме дуже богатых и тех, кого они закупили. Был у нас в отряде Гюнтер, дезертир из вермахта. Нормально его приняли, та и вин не був сукою. В бою на Яман-Таше, колы фашисты нас с двух сторон прихватили, и много полегло наших, Витьку и Кольку раненых из-под огня вытащил, хоть и самого пуля малость клюнула. Но на ногах держался. Колька помер потом, а Витька выжил. В апреле сорок четвёртого, колы с гор спустились, и пошли с Красной армией Симферополь брать, мы ему обозначили – не открывай там сильно рот, особливо про то, что ты немец. Вин по-нашему вже матюкался. Окрестили Григорием. И спасли от чекистов. Никто из наших не був сукою, не сдал товарища. Жил у нас в деревне Гриша, работал в колхозе, жинку взял из местных и ко мне на рюмку не захаживал, а заезжал на собственных «Жигулях». И в Германию свою не хотел. Он коммунист был по убеждениям. Правда, с нашими коммунистами у него не ладилось. Он мне рассказывал. Разные они какие-то были коммунисты. Я не понимаю в этом, внучок, я никогда коммунистом не был. Выпивали с ним не раз, добре выпивали. Помер лет пять назад. Решил разводить кролей, построил у себя целую ферму, брал гарных крольчат из Чехословакии. А крысы наши их всех пожрали. Вот и не выдержало сердце, хотя ещё крепким мужиком смотрелся. Наш колхозный яблоневый сад бачил? Вин зробыв!
Все колхозные сады были великолепны. Как раз яблоневый я оценить не мог, поскольку в основном бывал в деревне в июне, а яблоки в Крыму созревают осенью, зато лучших абрикосовых, черешневых, сливовых и персиковых садов я не видел никогда и нигде. Ради справедливости следует сказать о том, что прекрасные персиковые сады я успел застать и в Бахчисарае.
А бескрайние цветущие поля лаванды, мускатного шалфея и чайной розы? Они действительно существовали, и я никогда не думал, что найдётся сволочь, которая однажды хладнокровно уничтожит эту невероятную красоту. Я привык считать её частью своего мира. В конце концов, крымские эфирные масла пользовались большим спросом на мировом рынке, и многие ведущие парфюмерные бренды предпочитали использовать именно их.
Но сейчас, когда я пишу эти строки, ничего этого больше нет. Остались маленькие островки посадок лаванды, на которые туристов пускают фотографироваться за небольшие деньги. Туда организуются экскурсии. Конечно, и то хорошо, но каков позор!
Было время, когда розовые, фиолетовые, перламутровые поля тянулись километрами вдоль крымских дорог, и на всём протяжении летнего маршрута от Симферополя до Судака путешественника сопровождали и незабываемые пейзажи, и тонкое благоухание.
Если кому-то интересно, плантации эфироносов были окончательно уничтожены в спокойные «нулевые» годы, когда в Крыму безраздельно хозяйничали украинские олигархи. Теперь в частном порядке что-то пробуют возрождать, пока это выглядит как ностальгические слёзы, но я всячески поддерживаю это начинание.
Всё постигается в сравнении. Признаться, я никогда не был фанатом партайгеноссе Брежнева. У его политики было множество недостатков и унаследованных от прошлой эпохи системных багов, которые до крушения Союза так и не успели пофиксить. Та вин не був сукою.
Не быть сукой – вот самый лаконичный и самый универсальный из всех моральных кодексов, что я когда-либо слышал. И самая лучшая эпитафия, которую можно заслужить. Это необходимо. Этого достаточно. В остальном нам позволено всё. Данный императив подходит для любой исторической эпохи, он одинаково действует на уровне индивидуальности и на уровне этноса. И нынешнее время бешеных сук, омрачившее все горизонты человеческого бытия, всего лишь подтверждает мои скромные выводы.
В одиннадцать лет у меня не было никакого представления о том, что нас ждёт впереди. Я даже не думал об этом. Скорее мечтал, а это совсем другое. Но интуиция безжалостно разрушала создаваемые мной воздушные замки, окрашивая будущее в оттенки огня и пепла.
Наслушавшись рассказов стариков, я незамедлительно сформировал в деревне партизанский отряд из местных детей, бессмысленно бегавших туда-сюда по улице, и мы отправились строить укреплённый лагерь в лесных зарослях над Бурульчой неподалёку от пещеры благородного разбойника Алима. Согласно местной легенде, этот крымский Робин Гуд девятнадцатого столетия однажды спрятал в ней доселе не обнаруженный клад. О том, что подобных «пещер Алима» в Крыму насчитывается не менее десятка, я узнал гораздо позже.
Впрочем, поиски клада, хотя мы ими занимались, не были основным направлением нашей ролевой игры. Гораздо интереснее и драматичнее было другое – что мы станем делать в том случае, если на нашу землю придёт безжалостный враг? В противостоянии героя и удачливого кладоискателя пока побеждал герой. Сколько бы ни врали впоследствии про «бездуховную эпоху», тогда и дети были готовы сражаться.
Каждый из нас произнёс партизанскую клятву, которую я никогда не нарушил, и с тех пор привык называть себя крымским партизаном. Почему-то я думаю, что ровно так же склонны поступать и другие крымские партизаны. И теперь, когда наше солнце клонится к закату, я поднимаю два пальца вверх и кричу как сумасшедший – даже смерть не разлучит нас, камрады!
А в мире взрослых дела шли своим чередом. Однажды мы с большой группой родственников отправились на местное кладбище, чтобы почтить чью-то память. Я плохо понимал, что это значит. Если ты хочешь вспомнить живого человека, зачем отправляться туда, где захоронены его бренные останки? Для чего вновь и вновь представлять его себе больным и умирающим, если наше воображение легко воскрешает ушедшего бодрым и весёлым? Возможно, в тот момент, когда ты склоняешься над могилой, он пытается докричаться до тебя сквозь слишком плотные слои небесного эфира: «Друг мой, я жив!»
Но кто я был такой, чтобы спорить. К тому же, как вскоре выяснилось, я совершенно не понимал смысла совершаемого обряда.
Это деревенское кладбище оказалось совсем не похожим на старое симферопольское, возле которого я вырос. Здесь не было ни пышных надгробий, затерянных в высоких зарослях дурно пахнущего болиголова, крапивы и побегов айланта, ни готических склепов, приятно будораживших моё детское воображение таившимся в них липким ужасом в духе обожаемого мной уже тогда Эдгара По. Оно занимало небольшой холм, возвышавшийся между абрикосовым садом, в котором среди изумрудной листвы мерцали тусклым золотом зреющие плоды, и бескрайними полями цветущей лаванды, тянувшимися отсюда на многие километры до самой Зуи. Скромные каменные надгробия и покосившиеся деревянные кресты были практически неразличимы среди высокой степной травы, уже успевшей выгореть на солнце и приобрести соломенный цвет. Никаких напоминаний о смерти и тлении, как принято говорить в таких случаях. Напротив, неистовство красок и утончённость ароматов словно пытались уверить присутствующих в том, что ничего подобного в принципе не существует.