Итальянская актриса, говорит Джордж. Мне мать купила.
Хорошая? спрашивает Эйч.
Не знаю, говорит Джордж. Никогда не видела ни одного фильма с ней.
Потом Эйч обращает внимание на фото с французскими певицами и выставку снимков над изголовьем кровати: мать Джордж — взрослая, юная и совсем маленькая, есть даже Кэрол-младенец на черно-белой фотографии. Подруга сидит на кровати Джордж и разглядывает все это.
Расскажи мне про нее, просит она.
Только сначала ты мне расскажи, говорит Джордж. А потом я.
Что? спрашивает Эйч. Что тебе рассказать?
Да что-нибудь, говорит Джордж. Что-то такое, что ты помнишь. То, что на ходу в голову пришло.
Когда? спрашивает Эйч.
Да когда угодно, говорит Джордж. Например, когда мы смотрели на его картины.
А, ладно, говорит Эйч. Ну… Тогда, значитца, про нестойкие покровы.
И рассказывает Джордж о фестивале, на котором работала прошлым летом, как отрывала и продавала билетики на «Как вам это понравится» Шекспира на территории колледжа Сент-Джонс. В тот день ей пришлось работать две смены подряд, а вечером публики собралось на удивление много, почти триста человек — а обычно приходило не больше семидесяти.
И вот я эти билеты отрываю, как ненормальная, говорит она, и записываю на бумажке, сколько по одиннадцать, а сколько по пятнадцать: пятнадцать — полная цена, одиннадцать — льготный; начинали мы почти без мелочи: две пятерки, одна монетка в фунт и горстка пенсов. Поэтому я могла продавать билеты только тем, у кого было без сдачи. А вечер был холодный, будь здоров, поэтому люди мерзли в очереди и дико сердились, а уж я-то точно знала, какая холодрыга стоит, потому что на мне не было никакого, это самое, покрова.
Даже нестойкого, вставляет Джордж.
Ага, но это еще не все, говорит Эйч. После этих билетиков я еще должна была налить ста семидесяти пяти зрителям в одноразовые стаканчики глинтвейн из здоровенного чайника, а им всем хотелось, холодно же, а на разливе я одна, а чайник надо сильно наклонять, а он тяжелый, и при этом надо держать еще и стаканчик, да так, чтобы все вместе не пролилось мимо и мне на руку.
В тот день я видела «Как вам это понравится» уже полтора раза: вторую половину с утра, а весь спектакль целиком — днем, и мне хотелось домой, но нельзя: у меня была еще одна работа — держать факел после второго действия, чтобы показывать людям дорогу в темноте и сопровождать их к выходу. Поэтому большую часть второго действия я пыталась согреться возле этого чайника, то есть попросту без конца обнималась с ним, и почти в полной темноте пыталась прочитать инструкцию, как пользоваться этим факелом, а попробовать было нельзя, чтобы не отвлекать публику от спектакля.
Девушка, которая играла Розалинду, имела привычку перевоплощаться в Ганимеда, обходя публику сзади — сначала как девушка, а потом как парень, чтобы все обо всем догадались, но в тот вечер она была не в духе: и не только потому, что произошла накладка, и ей пришлось подменять в «Гамлете», который шел в Тринити-колледже, заболевшую актрису в роли Офелии, но еще и потому, что на дневном спектакле, едва она начала монолог про розмарин, у кого-то рванула бутылка вишневой шипучки — и она забыла текст.
В общем, она расхаживала туда-сюда в полутьме, показываясь зрителям то девушкой, то парнем, а мне с того места, где я сидела, было ее немного видно, и я одним глазом следила за ней, а другим пыталась читать, и тут мое внимание привлекло совсем другое существо — небольшое и очень шустрое. Сперва я подумала, что актриса перепутала, в какой пьесе играет, внезапно превратилась в Офелию и встала на четвереньки, — я помню, она действительно так делала в сцене безумия. Но существо двигалось слишком быстро и было слишком маленьким, да и актриса в это время находилась на сцене, и довольно давно, и как раз произносила те слова, которые мне очень нравятся: «запри пред разумом двери — он выскочит в окно». А это четвероногое снова мелькнуло за спинами публики, и я наконец-то разглядела, что это лисица, причем у нее что-то было в зубах: она схватила с заднего ряда чью-то куртку или плащ и бросилась наутек. А через пять минут она снова появилась и стащила там что-то вроде сумочки. Позже, когда спектакль окончился, я стояла у дороги, светила факелом и показывала публике, как пройти к выходу, а трое или четверо зрителей, чьи вещи исчезли, бродили по саду колледжа, искали их, но в конце концов так и ушли, не зная, что произошло с их вещами. Я знала — а они не знали. Но мне не хотелось им говорить. Не хотелось предавать лисицу. А по дороге домой я вдруг поняла, что больше не думаю о холоде, и что перестала о нем думать как раз тогда, когда случилась эта история с лисицей.
Покровы хвори в тот год были нестойкими, произносит Джордж. Может, тут речь о кожных покровах?
Как это? говорит Эйч.
Может, эта хворь что-то делала с кожей, говорит Джордж. Нестойкие — может, кожа воспалялась или облезала?
Потом она спрашивает у Эйч, когда собирается ехать ее семья.
На первой неделе марта, говорит Эйч.
Новая школа… вздыхает Джордж.
Уже пятая за четыре года, говорит Эйч. Я, можно сказать, привыкла к переменам. Поэтому я такая уравновешенная и социально адаптированная. А теперь твоя очередь.
В смысле? Становиться социально адаптированной? спрашивает Джордж.
Рассказать что-нибудь такое, что тебе вспомнилось, говорит Эйч. Когда мы смотрели те картины.
Прошлый май. Италия. Они едут во взятой напрокат машине обратно в аэропорт.
Какой дворец? спрашивает Джордж.
Палаццо Скиванойя, говорит мать.
Генри запевает на заднем сиденье:
Скифаной, Скифаной, шкипер Ной, шкипер Ной…
Действуешь на нервы, Генри, говорит Джордж.
Мать, в свою очередь, начинает напевать песенку «Pet Shop Boys».
Мы никогда не были скучными, поет она. В мысли одевались, а мысли меняли мир.
Не «одевались», говорит Джордж. «Боролись».
А вот и нет, говорит мать.
А вот и да, говорит Джордж. Там вот как поется: за мысли боролись, за мысли и меняли мир.
Нет, говорит мать. Ведь у них всегда такие умные тексты. Вот представь. В мысли одевались, потому что мысли меняют мир. Такая вот фигура речи. Если бы у меня был щит, я бы эти слова на нем написала по-латыни — «мысли меняют мир», был бы у меня такой девиз. И мне всегда казалось, что это — прекрасное философское объяснение и понимание, почему, собственно, они никогда не были скучными.
Твоя версия — какая-то бессмысленная, говорит Джордж. Ну как это — «одеваться в мысли»? Боролись! Это же очевидная вещь. Ты неправильно услышала.
Я тебе докажу, говорит мать. При первом удобном случае послушаем и проверим.
Так мы же можем прямо сейчас в интернете слова посмотреть, говорит Джордж.
На сайтах море ошибок, возражает мать. Лучше воспользуемся собственными ушами и послушаем вместе, когда вернемся домой.
Ставлю пятьдесят фунтов, что я права, говорит Джордж.
Годится, говорит мать. Готовься к серьезным убыткам.
Франческо де что? спросила женщина за справочным столом.
Косса, ответила Джордж.
Котта? переспросила женщина.
Косса, дель Косса, поправила Джордж. Там еще «ль».
Делла Франческа, подсказывает другая женщина, которая только что подошла.
Нет, возразила Джордж. Франческо. Поэтому «дель». Потом — «Косса». Франческо дель Косса.
Другая женщина покачала головой. Первая тоже.
Картина называется «Святой Винсент». «Святой Винсент из Феррары», добавила Джордж.
Вообще-то, здесь Джордж ошиблась. Не из Феррары. Есть картина со святым по имени Винсент Феррер, но к тому городу в Италии, где побывала Джордж, он не имеет отношения.
В тот первый день, когда Джордж пришла, чтобы посмотреть на Винсента Феррера, и назвала имя художника, выяснилось, что женщины в справочном отделе галереи ничего толком не знают. А может, тут никто ничего не спрашивает, разве что про самые знаменитые полотна, так что это вполне естественно — ничего не знать о дель Косса: нельзя же ожидать, чтобы человек помнил названия и авторов тех нескольких сотен — нет, нескольких тысяч! — картин в галерее, если этот человек всего-навсего сидит в одном из крыльев музейного здания за информационным столом.