Холодный пот проступил на лбу у молодца, вскрикнул он и проснулся. Сильно билось сердце, дух трепетал.
«То все верно я решил. Сторонний я здесь, везде сторонний. То верно, день этот будет пригожий, хоть и унылый», – думал младой Родиполк, пробудившись от холодного сна рано, перед самою зорькою. Золотистый свет чуть пробивался сквозь мрачное серое небо. Младой богатырь почуял свет да нежность всем своим красивым молодецким лицом. Подложил руку под голову да закрыл глаза.
Светлело. Наступал новый день. Хоть и омрачен он был печалью похорон младой невесты богатыря Чаруши, но все ж для Родиполка был светел. В духе молодца возникла новая твердость, решимость для пути его нового – богатырского. Думал он о том пути и ранее, но тихо, иножды, украдкою, тайно, чтобы думы те не захватили его, да не увели к надежде робкой, да не поставили его на путь новый. Чтобы то новое решение не перечило судьбе Вехоч, что свой путь наметила для него, Родиполка. А как думал он про свою богатырску службу, так все отвергал то мысленно, ведь то радо было род свой делать да мужем становиться. Но теперь все после смерти невесты его сложилось для пути его нового, жизни богатырской.
Все, что ранее было с ним, уж казалось ему ныне, что не с ним вовсе это было, а с другим, деревенским молодцем. И то совсем не его судьба была, мужем стать да род свой сделать. А она-то, судьбинушка, другое уж уготовила – службу ратную в дружине князя.
«Все то было пустое, – думал, вспомнив богатое сватанье девицы Чаруши перед Купалою. – И Купало тот не Ладу-берегинюшку с собою привел, а Мору-смерть. Все то было пустое, не то мне моя судьба-Вехоч уготовила, не то…»
Чтобы о том более не думать, он поднялся да нашел свое тайное место, что было под потолочным брусом, нашел узелок, что запрятал вчера по ночи. Покрутив его в руках, успокоившись, положил на то же место. Сам же, решив дождаться ясного дня, лег на свою домодельну перину. Спал он с начала весны-Макуши на жесткой старой желто-грязной соломе. Да и ту можно было приметить по полотнищу, что поверх лежало. Но оно хоть и было еще целым, большим, стало совсем серым, только по краям играли багрянцем вышитые обережки. Оплели те багряные нитки весь край, прыгают, играют, где выше, а где и ниже, да все живо, резво, словно то огнево ярое не подпускает людь сторонний да обжигает.
Строчки те вышиты были матерью давно, еще до прихода в их избу-терем дядьки Журбы. Любовно она для сына вышивала, для оберегу, чтобы никто со злом не подступился к молодцу, ее сыну. Ведь материнска вышивка – обережка сильна, защитна она, убережет, от худого спасет, чужого не подпустит. То и было заведено так: молодцам безжоным, сыновьям, матери их на полотнищах да на рубахах оберег вышивают. Но было видно по полотнищу тому, что давно мать к сыну не заглядывает, давно ту постель не меняет да новое покрывало не кладет. Да что там полотнище-то – слова доброго не скажет, словно и не родная вовсе она ему стала, а чужая. А как мать своя не заглядывает, так и людь тот сторонний не ходит. Да и что ж ходить-то в сени, не ходят туда. Нет там родового стола деревянного, скатерки на нем нарядной да длинной лавы подле него, где весь род да гости умещаются. Не от кого уберегать той обережке вышитой молодца-красеня, разве только от дядьки Журбы – овторого мужа матери Родиполковой, но и тот к молодцу-пасынку в сени не заглядывает: намеченное уж случилось, мать из избы-то в сени выгнала сына, то и забыть про пасынка надобно.
Отогнав думы темные в уходящую ночь, Родиполк собрался. Надел свою нову рубаху, серу с вышивкою по груди, с тонким подпоясом нарядным, алым. Надев штаны, летние, светлые, заправил их в сапоги шитые, мягкие. Достал заветный узелок с золотыми каменцами, что выручил по тому дню за прадедов стальной меч. Молодец, что поменял меч, не ведущий был, не знал, что меч тот принять его должон. Но того он не понял, ни блеску холодного булатного друга, ни сияния стального. Все молодец завистливо на те самоцветы смотрел, что на мече были да на сбруе.
По этому дню за золотые, с налитые горошины, камешки решил купить у конюха Возгаря, что добрыми лошадками владеет, кобылку Синявку. Родиполк присмотрел ее в широком раздольном поле, где их выпасал. Уже немолодая, но еще жилистая кобылка сама к нему подошла да ластилась.
Посередке дня, когда яро солнышко теплом играло, пригреваючи, он пришел к малой избушке Возгаря. За три каменца договор хотел сладить, купить лошадку Синявку. Конюх его радо встретил. Совсем седой, худой, но еще крепкий Возгарь понял, что на духу том у богатыря, вспомнил про Синявку, вывел добру кобылку из стойла, да так и отдал ее. Богатырь поначалу опешил да хотел вручить конюху камни, но конюх ни в какую продавать не желал, а хотел только отдать лошадь, подарок сделать. Синявка радо фыркнула, уткнулась светлою мордою со свекольными глазами богатырю в руку. Родиполк гладил ее, светлую, с желто-белой гривой и большими печальными очами. В том, что друга себе нашел, сомнения не было, ведь Синявка та сама к нему пошла, а знать, по нраву ей богатырь пришелся, в беде не оставит. А за золото решил подковать лошадь у знатного сохтенского коваля Вахромя, лучшими именными подковами, и купить все снаряжение для нее. А как сделал все, что задумал, оседлав лошадь, возвратился назад, к родовой избе-терему.
Как завидел он свою избу, затрепетало сердечко молодца, защемило. Хоть и спал он в сенях, но то все ему было родное. Как-то бросить все, уйти из деревеньки той, где поля широки да река раздольна – малая Оскло? Но судьба все уж решила, ненадобно тому противиться, хоть и уйти из роду тяжко.
Завидел он мать свою, та с тревогою на сына смотрела, но расспрашивать не стала. Недалеко, возле терема, на новой лаве, что сам сладил, сидел дядька Журба – овторой муж матери. Привел Родиполк кобылку в родовой двор, мать на то сурово глядела. «Не даст обережного слова да имени», – глядя на строгу мать, решил Родиполк.
Сын поклонился матери, зная ее нрав строгий, обратился словом тихим к ней:
– Матушка моя родна, судьба для меня новый путь открывает – богатырский. Не буду перечить ей. Да без твого обережного слова тяжко будет.
Как и думал, мать свои светлы брови к переносице сдвинула да сурово ответ дала:
– Не будет того.
Журба при том строго взглянул на свою молодицу, но говорить не стал. Родиполк гордо вскинул голову, ответил матери так же тихо, но твердо:
– Я перечить судьбе-Вехоч не буду, по завтрашней зорьке уеду.
Не видя гнева матери, развернулся, да и ушел.
Люба то всерьез не думала – то все игры молодецкие, вольности. Мать-то нрав свой показала – гордый, что достался ей по наследию от отца ее, князя Светослава Ингваровича. Младой князь тот горд да упрям был, и все бы по-своему делал, коли не хворь его. Болезнь-то эта ему помехой была, чтобы свою волю показывать да на своем настаивать. Только он сказывать что-то супротив хочет, свое, то сразу слабость чует во всем теле своем хилом. А то и вовсе, все померкнет перед глазами его, да он и без сил падает. Лежит в своей спаленке хворает, и одва дня, и отри. Да так хворает, что и сил ни на что нет, даже с постели встать не может, а не то что супротив пойти. А после он уж и совсем перестал свое говорить, кивает, со своей матерью соглашается. Та за него все решенья принимает, и где жить тому, да на ком жениться. Оженили его на девице – вдове Веде, дочери умелого да сильного коваля. Поселили их подле материнского княжеского большого терема, в малом. Только в одном Светослав матери своей Радомиле наперекор пошел – в любови. Полюбил он мать Любы, Василису, да воспылал к ней страстью. Более к своей жене не приходил, а ночи проводил со своею любою, купеческою дочерью Василисою. Привела она ему одвох девок – Ладу да Любу.
Люба, мать Родиполка, княжеский род свой скрыла, потому как приведена была матерью без обручной. Как привез ее муж опервый Вертиполох в свою родову избу, так о том княжеском роде никто не прознал в деревеньке. Только муж ее, но тот сгинул неведомо где. Даже сына свого не увидел, пропал. Поползли по деревеньке слухи, что Вертиполох-то погиб в бою славном. А за спиною Любы шептали, что другу жону нашел, да и остался там. Люба же гордо ходила, да все Вертиполоха ждала. Однажды вбежав в избу-терем, раскрасневшись, упала Люба перед свекровью Хангою, обняла ее ноги да горькими слезьми залилась.