Темну весть о хвори Чаруши поутру принесла Родиполку его мать Люба. Жених засобирался к невесте. Да мать не пустила:
– Захворала невеста, – сказала, махнув рукою, надеясь, что хворь отступит. – Тебе ходить не надобно, негоже жениху невесту свою хворою видеть, – повторила мать сыну слова Болислава.
Родиполк сдвинул брови, хотел воспротивиться, ведь он-то знающий, излечить Чарушу может. Мать стала мести избу, отвернувшись от сына, хоть и чисто там было. Чуть пометя, бросила, на сына посмотрела жалостливо:
– Не ходь туды, – просила, – не ходь. – Весна уж Куманиху позвала. То бабка и сладит. Не ходь, сынок, – умоляла мать.
Родиполк вышел на крыльцо, мать за ним. Схватила его за руку да не отпускает. Богатырь в полуоберта матери хмуро ответил:
– Не пойду туды – к Возгарю пойду, лошадей чистить.
А мать все руку не отпускает.
– Не пойду, к конюху иду. Обет давал, что приду.
– Ну, то поди к Возгарю, поди, – ласково Люба уговаривала сына, хоть он и сам направлялся туда. Материнское сердце успокоилось, обет дал – знать, выполнит. Проводила она его за самые ворота, а уверившись, что тот к соседям не пошел, вернулась назад, в избу.
Родиполк послушно ушел. Да и что было делать? На своем стоять? Ссору? Не надобно того. «Ведь и так я матери обиду делаю, коль с дядькою Журбою в ругани. Ясно ж ведь, не сама то придумала, а Болислав наученье сделал. А ему перечить не буду, ведь Чаруша невеста мне, дружкою еще не стала».
Наступила черна ноченька. Неспокойна она была для жениха: не к добру то это, не к добру… В избе Болислава было тихо. Все заснули. Брат Лель на печи. В светлице на широкой лаве подле оконца да на перине мягкой лежала бледна Чаруша. Рядом с нею, сидя, опустив голову на широку грудь, заснула стара Куманиха. Только матери Весне, как и Родиполку, не спалось. Все их та черна ноченька тревожила.
Вздохнула тяжко мать-хозяюшка да тихо вышла в клети, взглянула на мирно спящего, уже совсем седого, но еще крепкого мужа. Отец-батюшка в прохладные клети ушел, чтобы помехой не быть. Вид мирно спящих детей да мужа немного успокоил ее дух, она на пальчиках, крадучись, пошла к себе в горницу. Только под саму зорьку Весна забылась неспокойным сном. Но мать-родительницу не обманешь. Чует она беду! Чует! Духом своим материнским, нежным, ласковым. Чует! То и случилось. Этой смоляной, задушливой, неспокойной ноченькою тихо, словно уснула, умерла их младша дочь Чаруша.
Ранним утром, не дождавшись яркого солнца, Весна приступила к Чаруше. Глянула, а у той аж губы посинели. На колени упала мать Весна, заголосила, запричитала, аж соседи то услыхали. Вбежал босой отец, потемнел лицом. Заскрежетал зубами соскочивший с печи младой Лель. Еще больше сгорбилась стара бабка Куманиха, посерела. Вбежал в их избу дядька Журба, да и все понял. Умерла та Чаруша, умерла. Забрала ее дух с собою Мора-смерть, забрала, увела…
День прошел, словно большой птах пролетел. Раскинул крылья свои огромные, закрыл деревеньку малую печалью. Все только и судачили, друг дружке сказывали, что о младой Чаруше да ее смерти. Старая, сгорбленная бабка Куманиха, опираясь на свою палку, ходила по всей деревеньке да всем о том сказывала. Видя издалека молодицу али встречая девку али пышнотелу бабу, то и рассказывала. Они охали, кивали. А после уж и сами все разносили, тихо, оглядываясь, словно хотели, чтобы про то никто не ведывал.
– Слыхивали, Чарушка-то умерла опосля Купалы…
А некоторые уж и припомнили младую Милораду, что от жениха сбежала, да и свое прибавляли.
– Чарушка-то умерла, – тараторила щупла, остроноса Кутра, наклонясь к уху седоволосой пышногрудой Рады, – видно, не простили Ярило да Макуша их род.
Та молча кивала, соглашалась. А там уж бежала к себе в избу поведать матери да сестрам. А те уж после сами-то все дальше говорили:
– Весну да Болислава Ярило наказал за дочь старшу, Милораду-то непутевую.
Младые девицы ойкали да свое вспомнили, наклонясь к друг дружке, свое говорили:
– Чаруша-то на Купало свой заветный венок плела. А как стала она по реке пускать, так он и утоп, ко дну пошел. Он-то, венок ее плетеный, вышел округлый да большой. Тяжелым он был, не смогла его речушка донести на водах своих нежных, вот он на само дно реки ушел, сгинул.
– А рубаха-то ее, – девица-подруженька сказывала, кивая, – до самого полу была, бела да чиста, вышить-то свою обережку по краю алой ниткою не поспела, не сладила себе добру судьбинушку.
– А она все невесела ходила, словно чуяла, что сгинет, – заплакавши, сказывала другая, самая младшенька, с тонкою косицею Росичка. – А молодца-то, жениха ее, на купальнице не было. Не плавал он в ладье деревянной на тот берег с младыми красенями, не выходил на бережок, не сторожил, хороводы не водил. Не ставил он того сруба сухого да не поджигал. А она-то, она-то, горемычная, свой хоровод не водила. А их надобно водить, веселые, радостные, Вехоч-судьбинушку встречать. У Чаруши и хоровод не случился, не пела она, не веселилась, не услаждала своими звонкими да радостными песнями саму Вехоч-судьбинушку. Не радовалась встрече с судьбою своею, словно чуяла, что та к ней и не заглянет. То все так и вышло.
Досудачились до того, что самого молодца-жениха во всем обвинили, даже в смерти невесты. Стара Куманиха повеселела: знать, ее вины нет, что Чарушину смерть проглядела. Стала те сказы старуха всем рассказывать с новою силою.
Не первый раз в эту деревеньку, малую Сохте, приходила Мора-смерть. Забирала она с собою к прародителям разных младых девиц да молодцев, кого себе приглядит. Людь древлянический, что жил там, уж и свыкся с тем. Но смерть младой невесты для всех деревенских новой была, другою. Девица по нраву всем была, жалели ее. Да пристальнее на самого молодца смотреть стали. Рассмотрели в нем ведьмака черного, что младых девиц для самой Моры-смерти подыскивает. А как подыщет, так и женихаться идет, а девицы те умирают. И словно видел людь его до зорьки, по ночи, за делами страшными да колдовством черным. А потому и ночь та, гибели невесты младой, черною была. А после все сошлись, что Родиполк тот – ведьмак, а потому сам смерть призывает. Не может он мужем быть, а только безжоным. И что от него всем девкам смерть грозит. Только Милораде свезло, сама сбежала. А Чаруша вот не спаслась. Потому и отвернулась от них Лада-Верхоглядка, да и сам Купало – не глядят вовсе, все они знают. И о колдовстве молодца, и о его черном ведьмачестве. Стара бабка Куманиха, что была знахаркою в деревеньке до прихода прабабки Родиполка Ханги, все жалела девицу младую, а на того младого богатыря рукою костлявою показывала ненавистно.
Шумела деревенька, летели темные вести, разнося горьку печаль от одной избе к другой. Людь все Чарушу вспоминал, жалел. Люба всем она была своею красою да добротой. И жениха ее, красна молодца Родиполка, вспоминали, да только не жалели его, а наоборот, бранили, но тихо, чтобы тот не слыхивал. А то ведь как узнает, так и в бой кинется со своим мечем стальным, заговоренным. Потому что он не только ведьмак, а еще и богатырь сильный. Супротив него ни один молодец не пойдет, все они слабые, хилые. А Родиполк-то одною рукой ораву разбрасывает.
Но сам богатырь того не слыхивал, не было его в деревеньке с самой зарницы. Мать Люба не видела его до самой ноченьки. Глаза все просмотрела, выглядывая сына свого. Муж ее Журба, видя ее такой, успокоил:
– Не печалься, милушка, к Возгарю пошел, как и завсегда. Небось, с лошадьми играет. Пущай. Вернется.
Но матери все неспокойно было, сердце не обманешь.
Посреди ноченьки заскрипели ступени на крылечке, отворилась дверь. Мать успокоилась. Коль вернулся, знать, добро будет.
Родиполк же, зайдя к себе в сени, потянувшись под саму балку верхню, запрятал малый узелок. Так-то ладнее будет! Тихо лег спать. Страшный холодный сон охватил его дух и тело. Липкая серая печаль, прячась в глубине молодецкого духа, что днем за работою не видна, ночью, словно хворь, блуждала по всему богатырскому телу. То подберется к горлу и камнем ляжет, то сдавит стальными прутьями грудину, что аж вздохнуть больно, а то и вовсе сядет на руки да ноги, да все держит, словно земелькою засыпали. Родиполк, чуя ее всем телом, во сне камень, что на могиле прабабки да прадеда стоит, на себе видел. Огромен тот камень, велик. Лежит он, Родиполк, молодец-богатырь, на цветочной белой поляне, а сверху его серый камень давит. Тяжело снять с себя, душит он его, в землю вталкивает. А вокруг уж все деревенские стоят, только темные, с лицами черными, пальцами тычут да смеются, но подмогу не оказывают, камень не снимают. Родиполк им руки протягивает, а они все хохочут, аж пополам сгибаются. А потом и вовсе круг него хороводы водить стали, пляшут.