На этот раз он им ничего не предложил. Сестра и двоюродные братья топтались вокруг, не решаясь его потревожить, но при этом негодовали. Старший брат был молчаливее, чем обычно. Он не отходил далеко от очага, огонь в котором умел поддерживать, и следил за тем, чтобы младшему брату не стало холодно. Он подложил в переносное кресло подушку, чтобы приподнять малышу голову. Он читал, его палец скользнул в кулачок ребенка — тот всегда сжимал кулачки, как вечный младенец, которым он и останется. Странно было видеть этого мальчугана лет десяти, совершенно здорового, сидящим, сгорбившись, у кресла малыша, не такого, как все, хотя еще и не совсем странного: размером с годовалого ребенка, но с полуоткрытым ртом, не идущего на контакт, очень спокойного, с блуждающими темными глазами. Их физическое сходство было очевидным, и никто не мог сказать, почему от этого сходства так сжималось сердце. Когда старший брат поднимал глаза от книги, его темный взгляд и длинные ресницы превращали его в точную копию находившегося рядом с ним крохотного существа.
В ту рождественскую ночь случилось нечто необратимое. В последующие месяцы старший брат по-настоящему привязался к малышу. Прежде у него была другая жизнь, были друзья. Теперь их место занял младший брат. Детские комнаты находились рядом. Каждое утро старший брат просыпался раньше всех, вставал и вздрагивал от прикосновения к холодным плиткам пола. Он открывал дверь в комнату малыша и направлялся к кроватке под белым балдахином; здесь когда-то спали и он и его сестра, пока не выросли и не попросили купить им другие кровати. Малыш же ни о чем не просил. Поэтому он спал в этой кроватке. Старший открывал окно и впускал утренний свет. Он знал, как осторожно вынуть малыша, положив тому руку на затылок, и перенести его на пеленальный столик. Он переодевал его, а затем осторожно спускался в кухню, чтобы принести ему фруктовое пюре, приготовленное накануне матерью. Но прежде чем все это проделать, он наклонялся к малышу. Прижимался к нему щекой, удивляясь нежной бледности кожи, и некоторое время не двигался. Он наслаждался мягким прикосновением к щечке и тем, насколько она была беззащитна и что ее можно погладить, может быть, она специально такая только для него, для старшего брата. Малыш мерно дышал. Брата он не видел, и старший это прекрасно понимал. Он смотрел на кроватку, на окно, в которое было видно реку; малыш же размышлял о чем-то ином, и никто не знал, о чем именно. Это устраивало старшего. Он будет глазами малыша. Он расскажет ему о кроватке и окне, о белой пене реки, о горах за двором, о том, как они синеют в ночной дымке, о деревянной двери, о старой стене, о нас, камнях, о том, как мы отливаем медью, о цветах в горшке с двумя похожими на ушки маленькими ручками. Рядом с ребенком старший обнаружил, что терпелив. До этого он делал вид, что никогда не волнуется, и его холодный взгляд часто скрывал тревогу. Ему нравилось вызывать события, а не ждать их. Друзья шли за ним как за спокойным и сильным лидером. На самом же деле он так боялся оказаться во власти чего-то, что предпочитал это что-то придумывать сам. Поэтому, вместо того чтобы бояться суеты школьного двора, абсолютной темноты ночи в горах, нападения летучих мышей, он все это контролировал. Несся первым во двор, в горы или в подвал, населенный летучими мышами, которые в панике от такого вторжения разлетались во все стороны. С малышом ничего из этого не сработало. Малыш просто был. Бояться не стоило, так как он не представлял угрозы, лидировать тоже. Старший почувствовал, что в нем что-то меняется. Больше не было смысла брать на себя инициативу. Что-то трогало его, он стал понимать тишину гор, вечность камней или ручья, которым было достаточно просто существовать.
Он покорился законам этого мира и их несправедливости без бунта и горечи. Малыш был так же необходим, как земной рельеф. «Держаться, а не сдаваться», — сказал себе старший брат, то была их местная пословица. Необходимости бунтовать не было. Он любил прежде всего искреннюю доброту, нежность малыша. Малыш изначально всех прощал, потому что никого не судил. Его душе была абсолютно неведома жестокость. Его счастье сводилось к простым вещам: чистоте, сытости, мягкости его сиреневой пижамки или ласке. Старший осознал, что такое истинная невинность. И его это потрясло. Находясь рядом с малышом, он больше не пытался торопить жизнь, боясь, что она от него ускользнет. Жизнь была здесь, рядом с ним, и в этой новой жизни не было ни страха, ни борьбы, она просто текла.
Постепенно он стал понимать, что означают крики малыша. Он знал, какой из них является признаком боли в желудке, какой — голода, дискомфорта. Он умел многое из того, что детям в его возрасте знать еще рано, например, как поменять подгузник и покормить малыша овощным пюре. Он регулярно составлял список того, что нужно купить: еще одну сиреневую пижаму, мускатный орех для пюре, чистую воду. Он протягивал список матери, которая благодарно его забирала. Ему нравилось спокойствие малыша, нравилось, когда от него хорошо пахло и когда тому было тепло. В такие моменты малыш хихикал от удовольствия, потом его голос поднимался ввысь, как древняя песня, ребенок улыбался, его ресницы трепетали, а голос становился все выше, как мелодия, которая не выражала ничего, кроме удовлетворения примитивных потребностей и, возможно, ответной нежности. Старший напевал малышу колыбельные. Вскоре он понял, что слух, единственное, что было доступно брату, — это великолепная штука. Малыш не мог ни видеть, ни делать хватательных движений, ни говорить, но он мог слышать. Поэтому старший использовал свой голос как музыкальный инструмент. Он шептал малышу на ушко, рассказывая обо всех оттенках зеленого, которыми изобиловал пейзаж за окном: миндально-зеленый, ярко-зеленый, бронзовый, нежно-зеленый, зеленый блестящий, зеленый с желтизной, тускло-зеленый. Он щекотал малышу ушко веточкой сушеной вербены. Он плескал водой из тазика. Иногда он вынимал нас из стены во дворе и бросал, чтобы малыш мог услышать тупой удар камня о землю. Он рассказывал ему о трех вишневых деревьях, которые давным-давно один крестьянин принес на своей спине из далекой долины. Тот поднялся на гору, а затем спустился, сгибаясь под тяжестью трех деревьев, которые по логике вещей не могли бы прижиться в этом климате и на этой земле. Однако вишневые деревья чудесным образом выросли. И стали гордостью долины. Старый фермер раздал свой первый урожай вишен соседям, и ягоды торжественно съели. Считалось, что весной белые цветы вишни приносят удачу. Их ставили у изголовья больных. Прошло время, и фермер умер. Три вишневых дерева засохли. Никто не искал этому объяснения, потому что и так было понятно: деревья последовали за тем, кто их посадил. Ни у кого не хватило духу дотронуться до серых сухих стволов, так похожих на стелы, которые старший брат описал малышу в мельчайших деталях. Он никогда ни с кем так много не говорил. Мир наполнился разными звуками, мир постоянно менялся, оказалось, что его можно рассказать, показать шумом, голосом. Лица, эмоции, прошлое имели свое звуковое соответствие. Так старший рассказал малышу об их крае, где деревья растут на камнях, где живут кабаны и хищные птицы, о крае, что бунтует каждый раз, когда кто-нибудь возводит забор, разбивает огород, перебрасывает через реку мост; но природа берет свое, требуя от человека прежде всего смирения. «Это твой край, — повторял старший, — ты должен его слышать». По утрам в Рождество старший мял подарочные упаковки и подробно рассказывал малышу о форме и цвете игрушек, в которые тот не сможет поиграть. Родители позволяли ему это делать, немного не понимая, что происходит, для них главным было не растерять душевных сил. Двоюродные братья в порыве доброты, а в общем и не имея особого выбора, тоже начали вслух описывать игрушки, а затем, в придачу, гостиную, дом, семью, и делали это до исступления, все хохотали, и старший тоже смеялся.
Когда все в доме затихает, он встает. Он еще не юноша, но уже и не мальчик. Он кутается в одеяло. Выходит во двор и приближается к стене. Прижимается к нам лбом. Поднимает руки. Это ласка или жест осужденного? Он ничего не говорит, неподвижно стоит в ледяной темноте, его лицо совсем близко. Мы, камни, чувствуем его дыхание.