Михаил Гершензон
Николай I и его эпоха
Удивительное время наружного рабства и внутреннего освобождения.
А. Герцен
От редактора-составителя
Издательством была мне поставлена определенная задача: составить из существующего печатного материала книгу, которая знакомила бы читателей с эпохой Николая I. Такие популярные сводки полезны, но и опасны: если и всякая общая история или характеристика эпохи, лица и проч. неминуемо субъективны, то в особенности должен страдать этим недостатком подбор немногих отрывков из обширной и во многом противоречивой литературы. Необходимо, по крайней мере, чтобы выбор этот не был случаен, чтобы в основание его была положена определенная мысль, последовательно проводимая.
Мысль, руководившая мною при составлении этой книги, выражена в ее эпиграфе, взятом у Герцена, и полнее во «Введении», заимствованном также у Герцена. «Время наружного рабства и внутреннего освобождения» — нельзя вернее в немногих словах определить этот период русской истории. Еще никогда власть не угнетала народ и общество так систематично и жестоко и никогда русское общество не переживало такого крутого умственного перелома, как в эту эпоху. Но для полноты характеристики надо прибавить, что и это «порабощение» оказалось в значительной мере призрачным и «освобождение» — болезненным: неизбежный результат противоестественного разобщения материи и духа.
Николай не был тем тупым и бездушным деспотом, каким его обыкновенно изображают. Отличительной чертой его характера, от природы вовсе не дурного, была непоколебимая верность раз усвоенным им принципам, крайнее доктринерство, мешавшее ему видеть вещи в их подлинном виде. По-видимому, еще в юности, лишенный всякого житейского опыта, он выработал себе небольшое число совершенно абстрактных идей — о назначении и ответственности монарха, о целях государственной жизни и проч. Эти взгляды, сложившиеся у него преимущественно под влиянием примера прусских хозяйственных королей XVIII века, были до крайности архаичны, не соответствовали ни духу времени, ни условиям жизни огромного, сложного государства, какова Россия, а главное, он сам нимало не походил на тех прусских королей, не обладая ни их гибкостью и ловкостью, ни их удивительным чутьем действительности.
Доктринер по натуре, он упрямо гнул жизнь под свои формулы, и когда жизнь уходила из-под его рук, он обвинял в этом людское непослушание, неспособность своих подчиненных или себя самого, но продолжал так же упорно верить в святость формулы и неуклонно шел по прежнему пути. Он считал себя ответственным за все, что делалось в государстве, хотел все знать и всем руководить, — знать всякую ссору предводителя с губернатором и руководить постройкой всякой караульни в уездном городе, — и истощался в бесплодных усилиях объять необъятное и привести жизнь в симметрический порядок. Многообразие, хаотичность жизни, мешавшие неуклонному проведению его доктрины, приводили его в отчаяние, все его усилия были направлены на то, чтобы изыскать средства, при помощи которых можно было бы обуздать это буйное непослушание вещей и людей ради полного торжества принципов, оттого он стремится прикрепить всякого подданного к его месту, оттого требует от начальников и подчиненных слепого послушания, оттого силится парализовать мысль — главный источник всякого «беспорядка» в мире. Он не злой человек — он только доктринер, он любит Россию и служит ее благу с удивительным самоотвержением, но он не знает России, потому что смотрит на нее сквозь призму своей доктрины. Едва ли на протяжении XIX века найдется в Европе еще один государственный деятель, так детски неопытный и в делах правления, и в оценке явлений и людей, как Николай. За тридцать лет царствования он ни на шаг не подвинулся в знании жизни.
Это фанатическое доктринерство, при отвлеченности и узости самой доктрины, разумеется, не могло иметь успеха, не только прочного — об этом нечего говорить, — но даже временного. С первого до последнего дня Николай видит себя кругом обманутым; конечно, его обманывали еще несравненно больше, нежели он мог видеть. Как ни борется он с лихоимством, казнокрадством, недобросовестностью в службе — они процветают на его глазах. Его обманывали даже в том, что он всего сильнее любил и чему более всего верил: на смотры гвардии, в его личном присутствии, сгоняют в первые ряды самых рослых и наилучше обученных солдат других, не занятых в этот день полков. Вся официальная Россия — военная и бюрократическая — деморализуется при нем глубочайшим образом, вся насквозь пропитывается бездушным формализмом, одинаково пагубным и для власти, и для подвластных. Это было неизбежное последствие того принципа слепого повиновения, который неуклонно проводил Николай, и Николай страдал при всяком проявлении недобросовестности или тупости своих агентов, но приписывал зло не своему принципу, а, напротив, недостаточно строгому его исполнению, и только усугублял меры, направленные к его упрочению. В общем, ему не удалось даже на время вогнать жизнь в свои фантастические формы, его правление представляет собой только непрерывный ряд попыток обуздать жизнь, попыток судорожных, каждый раз безуспешных и оттого все более грубых, все боле жестоких. Он не поработил Россию, а только калечил ее тридцать лет с целью порабощения.
Он не справился даже с материальной жизнью, — еще призрачнее оказалась его власть над духом. Напротив, чем больше он стеснял внешнюю свободу, тем больше энергия скоплялась внутри, и чем ожесточеннее он гнал мысль, тем сильнее она возбуждалась. Никогда, ни раньше, ни позднее, умственное движение в русском обществе не достигало такой глубины и напряженности, как в эту пору. В его царствование дважды, по-разному, но с одинаковой страстностью, были поставлены и решены самые коренные вопросы бытия и познания: раз на почве германской идеалистический философии («идеалисты 30-х годов»), другой раз на почве французских социалистических идей (петрашевцы). И оба эти движения характеризуются одной преобладающей в них чертой: отвлеченностью, утопизмом. Это были не основанные на опыте, а законодательствующие опыту идеологии, как бы чудное сокровище драгоценных медалей, на которые нельзя купить хлеба и которые больно — до сих пор больно — разменивать на монету. Так Николай и в духовной области, как в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь. Он надолго определил — не ход ее развития, а ненормальность этого хода в целом.
Такова мысль, положенная в основание этой книги. Что касается отрывков, из которых она составлена, то при выборе их я ставил себе в закон заимствовать, наряду с подлинными историческими документами, каковы манифесты, письма, речи Николая и проч., только достоверные фактические показания очевидцев, избегая по возможности как общих, голословных характеристик (разумеется, за исключением «Введения»), так и сводных обзоров позднейших исследователей. От последнего правила я отступил только в трех случаях, где мне казалось необходимым дать последовательный перечень мер, принятых на протяжении всего царствования, — именно в главах о школе (отрывок из статьи В. С. Иконникова), цензуре (отрывок из статьи В. Е. Якушкина) и крепостном праве (отрывок из книги В. М. Семевского). Некоторые существенные проблемы в книге (например, политика власти в отношении инородцев, Польша и др.) обусловлены недостатком места в книге, и без того превысившей положенные издательством размеры.
Приношу благодарность В. М. Семевскому и В. Е. Якушкину за разрешение перепечатать упомянутые отрывки из их работ.
М. Гершензон
Введение
Власть и общество при Николае I
Те двадцать пять лет, которые протекали до 14 декабря, труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром I. Обзор этого периода затрудняют два противоположных течения. Одно из них идет по поверхности, другое, едва уловимое, совершается в глубинах народного сознания. С виду Россия оставалась неподвижной. Казалось даже, что она идет назад, но, в сущности, все видоизменялось, вставали более сложные вопросы, на которые труднее было дать ответ.