– Твоей сестры? Как мило, а они близки? Она здесь живет? – спросила она.
– Нет… и не жила… то есть… моя сестра… ее больше нет. И родителей. Остались только мы с Долли, – я снова не договорила и немедленно пожалела, что вообще начала этот разговор, который неизбежно повлек бы за собой расспросы, возгласы сожаления и – самое неудобное из всего – попытки меня утешить. – В семьях Южной Италии, – проговорила я голосом учителя, отвечающего на вопрос ученика, – издавна существовала традиция называть ребенка в честь недавно умершего родственника, сестры или брата, а все потому, что люди верили в переселение душ. Поэтому в семье нескольким детям могли дать одинаковые имена, называя новорожденных именами их недавно умерших братьев и сестер. Выживших считали баловнями судьбы, ведь в них воплотились души многих, и любили их тоже за двоих или за троих.
Вита терпеливо меня слушала. Когда я наконец замолчала, она повторила мои последние слова.
– Любили за двоих и за троих? Что ж, этих родителей можно понять, – она наклонилась ко мне и взглянула мне в лицо пристально и без малейшего стеснения. Тут мне показалось, что я перешла некую невидимую черту приличий, которую переходить не следовало, сошла с размеченной тропы и ступила на запретную территорию. Я отвела взгляд и выглянула в сад. А она снова подхватила нить нашей беседы с ловкостью матери, подхватившей споткнувшегося ребенка: – Что ж, чудесно, что ты дала дочери семейное имя. Правильно сделала. И я вижу, что ты любишь Долли за двоих.
Ее слова уняли сомнения, которые прежде никогда меня не покидали. Они не принесли полной и безоговорочной уверенности и не окутали меня безмятежным спокойствием, но пробудили во мне что-то спящее. То, что спало, сколько я себя помнила.
Рыба со сверкающей чешуей
Н а следующее утро после нашей первой встречи, вскоре после того, как Долли ушла в школу, Вита снова возникла у меня на пороге, на этот раз в пижаме. Она не стала говорить: «Привет, это снова я», не извинилась за раннее вторжение. Непринужденно и изящно она прошла по коридору в кухню, как будто приходила ко мне каждый день. Заговорила без приветствия и предисловия, словно продолжив нашу беседу с того места, где та вчера оборвалась. Я давно перестала хотеть и даже разрешать себе верить в то, что смогу с кем-то сблизиться. Но в тот момент мне этого захотелось, и жажда близости затрепыхалась во мне, как встревоженный маленький зверек с крошечным сердечком, бьющимся быстро и четко.
– У тебя есть молоко? У нас в холодильнике вообще ничего, кроме вина. Я ужасная хозяйка. Ролс твердит, что в городе мы бы умерли с голоду, если бы не друзья и рестораны, – сказав «друзья и рестораны», она приставила ладони к внешним уголкам глаз, отгораживаясь ими, как ширмой, посмотрела вниз и медленно покачала головой. Как мим, изображающий стыд для невидимой аудитории. Вита все свои слова сопровождала преувеличенными театральными жестами, и тогда мне это нравилось. Она торжествующе взглянула на меня, блеснув улыбкой и по-прежнему закрывая руками лицо и свои большие глаза: – А что мы тут будем делать?
– Тут есть кафе. И китайский ресторан. Китайский ресторан, где можно заказать еду навынос. Вам понравится, – я успокаивала ее, как успокаивала бы Долли.
Я молча проговорила про себя ее слова: «ни-чи-во-о-о, кроме вина», «ужа-а-асная хозяйка»; «умерли с го-о-олоду». Я пока не понимала, акцентирует ли она слова случайно или в зависимости от их смысла. Сама я говорила монотонно, и Долли иногда передразнивала меня, начиная говорить как робот; мы обе смеялись. «Доб-ро-е-ут-ро-ма-ма», – чеканила она в ответ на мое безжизненное приветствие, и размахивала негнущимися руками и ногами, изображая, что сделана из металла.
Вита ничуть не стеснялась того, что холодильник ее пуст и хозяйка из нее никудышная; напротив, она была этому рада. Я поняла это, взглянув на ее лицо: она широко улыбалась, явно довольная тем, что не ведет такую же жизнь, как большинство женщин на нашей улице. Лицо Виты читалось как открытая книга; она обладала идеальным для этого набором – симметричными чертами и полным отсутствием стремления угодить окружающим. Поэтому читать ее было на первый взгляд легко, как ребенка. На самом деле эта детская непосредственность была личиной, но прекрасно сконструированной. Ее слова тоже пленяли; я раньше и не подозревала, что кто-то может радоваться своей хозяйственной никчемности. Эдит Огилви считала, что высочайшей и наиболее ценной заслугой любой женщины является умение быть хорошей женой, хотя мой опыт этого не подтверждал. Вита села за стол на кухне и откинулась на спинку стула, точно делала это каждый день уже не первый год.
Тогда я еще не знала, что у соседей можно попросить любую вещь, даже если это не вещь первой необходимости, а, например, вы просто забыли что-то купить. В книге Эдит об этом ничего не говорилось. Вита вальяжно зевнула, глядя, как я открываю большой белый холодильник, который дед Долли подарил нам на прошлое Рождество. Он проводил инвентаризацию в магазине и заменил устаревшие выставочные модели на более современные, со стеклянными дверцами, окантовкой серебристым металлом и острыми углами. Я обрадовалась подарку, так как не любила покупать дорогие вещи. У меня на счету по-прежнему лежала приличная сумма, но сама я столько не зарабатывала. Тем летом от моего наследства осталась ровно половина, и сложно было сказать, как скоро кончились бы деньги, если бы я вела более расточительный образ жизни. Я живу по принципу «чтобы хватало на самое необходимое», исключения делаю только для Долли.
Я протянула гостье холодную бутылку молока, и та схватила ее обеими руками со счастливым и благодарным видом, какой иногда бывает у людей, когда протягиваешь им чашку теплого чая. Домой она явно не собиралась. Она получила то, о чем просила, но не ушла и продолжала говорить. Я села напротив нее за маленький скромный столик, оставшийся еще от родителей, как и большинство мебели в моем доме. Я не пью ни чай, ни кофе; Долли с малых лет сама научилась заваривать себе и чай, и кофе. Если Вита рассчитывала получить горячий напиток, ее ждало разочарование. На ней была повязка и голубая полосатая пижама с инициалами «Р. Д. Б.», вышитыми темно-синей нитью на груди. Пижама была из тонкой летней ткани, которая почти не скрывала того, что под ней. Я видела, как под легкой тканью приподнималась и опускалась грудная клетка, как колыхались ее маленькие груди, мягкие и ничем не поддерживаемые.
Раньше ко мне никогда не приходили гости в пижамах, и я не знала, входит ли замечание о внешнем виде гостя, явившегося в пижаме, в список запретных тем по Эдит Огилви. Поэтому на всякий случай я ничего говорить не стала. Но, когда Вита сравнила свой растрепанный вид с моей простой и практичной рабочей униформой, покраснела отчего-то я, словно, тактично не упомянув ее пижаму, я солгала или утаила что-то в секрете. На руке у Виты был шрам, довольно большой, во всю кисть, – серебристо-розовая кожа напоминала рыбью чешую и переливалась на свету, когда она вращала в руках бутылку.
Я вспомнила – я часто об этом вспоминала, – что, когда мои родители были живы, вся эта кухня была завалена рыбой; рыбины лежали на всех столах, раскрыв рты, как доверчивые пациенты. В туристический сезон отец каждое утро возил отпускников на рыбалку на своей лодке и привозил улов домой, а мать чистила и потрошила рыбу, чтобы жены или кухарки этих мужчин могли ее потом пожарить. Мама любила наблюдать за отцовской лодкой из окна своей комнаты; если та возвращалась рано, значит, туристы уже наловили достаточно.
В нашем маленьком доме постоянно пахло озером и рыбой со сверкающей чешуей, что каждый день билась в родительских руках. Мама чистила и разделывала рыбу так же ловко, как местные женщины вязали и шили, хотя ее никто этому не учил, и обращалась с ножом так же искусно, как они с иглой и спицами. Вся кухня была усыпана косточками, тонкими и белыми, как молочные зубы, и выглядела как место недавней трагедии.