Граф Морни проявлял непостижимую энергию: не обедал, не отдыхал, не ложился спать два дня. Если сорвалось дело с пушками, то ведь были газеты, барабаны, иллюминации, прокламации, был ипподром, наконец, на котором можно в спешном порядке поставить на сцене «Взятие Севастополя».
Главное же было в акциях разных компаний, в акциях, продававшихся и покупавшихся в эти дни на бирже, некоронованным королем которой был Морни.
Метц, Страсбург, Тулон – все вообще города, где были крупные гарнизоны, экстренно, но тем не менее пышно устраивали банкеты с разливным морем вина, речей и тостов за императора, маршалов, офицеров и героев-стрелков.
Начало октября – время сбора винограда винных сортов – и без того всегда было праздничным временем у французских крестьян; теперь же от этих изумительных побед в Крыму французская деревня совершенно обезумела.
Если бы Наполеон в эти дни вздумал посетить провинцию, как делал это в дни своего президентства, то был бы предметом самых восторженных оваций, кумиром толпы, но он не чувствовал уже никакой нужды в подобном проявлении народных чувств. Он был и без того упоен властью и еще больше вырос в собственных глазах благодаря необыкновенной, почти сказочной удаче предпринятого им не без тайных колебаний смелого шага на Востоке.
Однако и по ту сторону Ла-Манша появились в газетах те же самые константинопольские депеши со слов «татарина», приехавшего из Крыма. Но к чести англичан, только перед тем узнавших о больших потерях армии лорда Раглана «в бою у деревни Бурлюк», то есть на Алме, нужно сказать, что они отнеслись к «татарину» с некоторым сомнением.
Ликование было, конечно, и в Лондоне, и усиленно начали работать биржи и банки Сити, но Кларендона, руководившего иностранной политикой, со всех сторон засыпали вопросами, есть ли подтверждение столь пышных депеш, и Кларендон только разводил руками и говорил, что ему ничего не известно.
Париж продолжал волноваться сам и волновать Лондон, Берлин, Вену – всю Европу.
Правда, на третий день запрещено уже было правительством отправлять из Парижа электрические депеши, если в них официально сообщалось о взятии Севастополя. Однако Министерство внутренних дел ничего пока еще не имело против подобных сообщений, если газеты ссылались на «частные источники».
В подобных же «частных источниках» не было недостатка, так как агенты графа Морни не менее деятельно работали в Константинополе, чем он в Париже.
И только утром 5 октября газеты решились, наконец, разобрать набор громоносных статей, заготовленных заранее в надежде на новые депеши уже не «татарина», а Канробера и Раглана.
Мистификацию нельзя уж было продолжать: тон газет стал весьма сконфуженный.
Разочарованные парижане в тот же день к вечеру каждого полицейского на улицах награждали презрительной кличкой Татарин, за что многие поплатились арестами.
Известный комический актер Грассо, зайдя вечером в этот день в совершенно переполненное кафе, сказал во всеуслышание: «Кажется, найти здесь место за столиком потруднее будет, чем взять Севастополь!» – и за это был немедленно отведен в полицию.
Сам Наполеон был ужасно рассержен тем, что стал жертвой доверия к совершенно нелепой выдумке, и приказал строжайше расследовать это дело. А плешивый братец его мог наконец утереть трудовой пот и подсчитать миллионные барыши, которые доставила ему пока, в первые дни, севастопольская кампания своим «татарином».
В Петербурге же иностранные газеты с константинопольскими депешами пришли в одно время с донесением Меншикова Николаю о том, что, совершив фланговый марш и обезопасив тем сообщение с тылом, он от Бахчисарая возвратился в Севастополь, на защиту которого стали в бастионы моряки рядом с пехотинцами, и что союзники, видимо, предпочли длительную осаду весьма рискованному штурму.
Сличение чисел показало, что и депеши со слов Татарина, и донесение Меншикова писаны в одно и то же время.
День получения тех и других известий – 27 сентября по старому стилю – сделался днем ликования теперь уже для сумрачно настроенного перед тем Николая.
На радостях он написал Меншикову: «Благодарю всех за усердие! Скажи нашим молодцам-морякам, что я на них надеюсь на суше, как на море. Никому не унывать! Надеяться на милосердие Божие; помнить, что мы, русские, защищаем родимый край и веру нашу, и предаться с покорностью воле Божией. Да хранит тебя и вас всех Господь! Молитвы мои – за вас и наше правое дело, а душа моя и все мысли с вами. Душевно обнимаю. Поклонись Горчакову и обними Корнилова. Что наши раненые, каково им: как призрены, и где и как обезопасил ты их от бомб?»
Горчакову же, командующему Южной армией, он писал в тот же вечер: «…Завтра благословлю в поход моих младших сыновей; думаю, что они к тебе явиться могут 3 или 5 октября. Будь им руководитель и сделай из них добрых верных служивых, а за усердие их отвечаю. Не балуй их и говори им правду».
Глава шестая
Дни надежд
I
Войдя в Синопскую бухту, суда Черноморского флота, не отвечая ни одним выстрелом на ожесточенную канонаду турок, прежде всего спустили якоря и стали прочно на отведенных им по диспозиции Нахимова местах.
Плавучие крепости сделались неподвижными крепостями, выдержали бой и уничтожили противника.
Когда Корнилов стал во главе обороны Севастополя, он остался прежним вице-адмиралом, только число подчиненных ему судов значительно выросло, и одни из них – старые – на привычных для глаза местах стояли в бухте, другие – новые, – получившие название бастионов, выстроились с другой стороны города, а моряки были одинаковы здесь и там.
Поставленный во главе обороны не приказом свыше, а доверием к его способностям со стороны старших по службе адмиралов и генералов, таких как Нахимов, Станюкович, Берх, Моллер, Корнилов в несколько дней развернул все свои недюжинные силы.
Он рос у всех на глазах. Он хорошо знал все слабые места оборонительных линий и все ресурсы крепости, которые можно было бросить туда, и все возможные способы этой переброски.
Каждый из тех нескольких дней, которые Меншиков с армией провел на бивуаке под Бахчисараем, казался вице-адмиралу неумолимо коротким.
Он стремился бывать везде и видеть всех. Его речи солдатам и матросам, рывшим траншеи, устраивавшим блиндажи, устанавливавшим орудия, были коротки, но выразительны, как знаменитая, попавшая в летопись речь Святослава. Он говорил, что отступать некуда: позади море, впереди неприятель, – и что надо умереть с честью. При этом бледное лицо горело таким экстазом, что даже солдаты, не только матросы, кричали «ура!» и говорили: «Вот это командир так командир!»
Между тем хворосту для туров и фашин не было, земля же была сухая, хрящеватая, сыпучая: даже дерн, чтобы ее удержать на укреплениях, вырезать было негде. Какой-то озорной козел, принадлежавший попу с Корабельной слободки, и тот повадился расковыривать рогами насыпи, приготовленные близ Малахова кургана для защиты от бомб и ядер союзников, и действовал так успешно, что приводил начальство батареи не только в ярость, но и в отчаяние.
Амбразуры для орудий выкладывали мешками с землей, отчетливо представляя себе, как они загорятся при первых же выстрелах, но больше не было ничего под руками. Счастливы были, когда удавалось докопаться до глины: тогда лепили щеки амбразур из глины.
Но орудия и снаряды к ним везли и везли из арсенала и с судов. Матросы-комендоры, принимая их, ласково поглаживали и похлопывали их по хоботам: свои! Брустверы бастионов – не те же ли были борты линейных кораблей и фрегатов?
Как на кораблях, матросы называли дежурство на бастионах вахтой, часы – склянками, канаты – концами. Каждые полчаса вахтенный бил в колокол, как это делал на корабле, а боцманы свистками сзывали своих людей на обед, на работы.
Как на кораблях, вода для питья и на батареях хранилась в цистернах, железных ящиках однообразного размера, а глубокие блиндажи разве были не те же кубрики?