– Видно, любишь ты свою службу! – восхищённо перебил меня Михайло Васильевич, – И батюшка адвокатом был?
– И батюшка, – соврал я , почувствовав, что меня, действительно, немного занесло в воспоминаниях, и, что вероятно, человек начала XVIII века мало что понял из моих слов.
– Доброе дело, ежели сын по пятам отца следует… Однако, жар какой! Ещё и полудня нет, а печёт, точно в печке. Не искупаться ли?
В тот самый момент мы вышли из-под сени многочисленных фруктовых деревьев, и взору нашему предстала широкая зелёная долина, окруженная холмами, на одном из которых находились мы. Внизу струилась узкая длинная речка, её воду пили несколько гнедых и белых лошадей. Рядом под кустом лениво лежали трое мужчин. А чуть поодаль стояло небольшое бревенчатое строение без окон.
– Сойдём, – вдохновенно проговорил хозяин всей этой красоты и торопливо захромал вниз по широкой тропинке.
Я последовал за ним.
– А ты не боишься, что произойдёт тоже, что и вчера? – и разные фантастические мысли моментально закопошились в моей голове. А что, если я уже сейчас смогу вернуться домой? Нырну раз-другой – и вынырну близ Москвы!
– Нет, этакого не случится! – весело оборвал мои надежды барин. – Озеро – глубоко, утопнуть в нём немудрено. А река моя мелка. В ней детям повадно резвиться. Вон, видишь, дерево покляпло? Так то ребятня из него качель сделала.
Я обратил внимание на склонённое на водой дерево с привязанными к веткам верёвками.
– Сие есть мыльня моя, – помещик указал на строение, когда мы к нему приблизились, – За утро велю топить.
Он проворно снял с себя всю одежду, достал из кармана серую шапочку и, надев её на голову, вбежал в воду.
– Ох, хороша водица! Отчего же ты мешкаешь, батюшка?
Я не заставил себя ждать и тоже очень скоро погрузился в приятную прохладу реки. Водоём, действительно, был мелкий и уровень воды едва доходил до моего живота. Однако полежать в воде в такой жаркий день было блаженством. Я закрыл глаза.
– Или сон тебя сморил? – засмеялся мой друг. – Отобедаем скоро – и почивать ляжем. А ты накинь лопух на голову, тафьи-то при тебе нет.
– А ничего! Я крепкий! Почивать? Да ведь мы только встали!
– Ты только встал, батюшка, а я с трёх часов на ногах. А мужики мои – и того поранее.
– Вот это да! – меня удивил столь ранний подъём, – Неужели вы каждый день так рано просыпаетесь?
– Знамо дело, летом пробуждаюсь я в третьем часу, а ложусь в постель на вечерней заре, аки все в нашей губернии. Не в столице, слава Господу, живём – всё здесь по своей воле делаем. А мужики и того раньше встают – скотину выгонять.
– В третьем часу? Темно ещё, должно быть.
– Да что ты, батюшка-иноземец! С восхождения солнца ведь на Руси счёт-то идёт!.. Ах, верно, ты по-новому время меряешь, аки царь велит. Он новый часник в столице поставил, немецкий, и день мерять велел по немецкому обычаю… А русский обычай противен ему!
Я заметил, что мой друг сильно недоволен попранием родных традиций.
– От восхода, значит. А есть у тебя часы?
– Знамо, есть.
– Покажешь?
– Аще твоей душеньке угодно, как не показать!
Тут услышал я, как мужики, что полёживали под отдалённым кустом, следя за лошадьми, уже давно в воде и уводят животных прочь:
– Пошёл! Пошёл, Сокол! Не видишь, господа купаться изволят.
– Ефим, Вьюжку веди!
Мы искупались, обсохли и вновь поднялись в сад. Затем Михайло Васильевич вывел меня во двор перед барским домом, где по левую руку от крыльца стояли совершенно необыкновенные по своему виду часы: они являли собой огромное круглое и плоское металлическое блюдо, усыпанное мелкими серебряными снежинками, с большими буквами по окружности и звёздами между ними. Висело блюдо на широком каменном столбе высотою с хозяйский дом. Над часами крепилась фигура солнца. Всё это сверху укрывалось двускатной крышей, призванной беречь часы от дождя, снега и солнца.
– Знатный часник! – с гордостью сказал барин. – В Москве выменял на злато. Со второго жилья видно их!
– А где же цифры и стрелки?
– Ан и цифири не видишь? То-то и оно, что иноземец! Аз, Веди, Глаголь… Русский ты, аль нет? Буквенной цифири не разумеешь? Часомерье сие ещё до до царского указа смастерили. Ты на светило зри: оно лучом на «Зело» указывает – стало быть, седьмой час идёт. А буде на «Земля» – восьмой зачинается.
И в ту же секунду часы продемонстрировали себя: их огромный циферблат (оказалось, что его всё же можно было так назвать), быстро и легко крутанулся так, что под солнечным лучом оказалась та звезда, что находилась между буквами «Зело» и «Земля», то есть между шестым и седьмым часом (в то время цифры обозначались буквами же, только с волнистой линией сверху).
– Вот мы и стали ближе к полудню, – улыбнулся Михайло.
– То есть, здесь вращается циферблат?! А стрелок не надо! – удивился я.
– Истинно. Все 17 часов ворочает, а на утренней заре дворовый человек их на «Аз» сызнова повернёт.
– Все 17? В сутках, по твоему, 17 часов?
– Знамо, денных – 17. А ночные часы доброму человеку считать не надобно.
– Ночные? Так-так… От зари до зари, стало быть, часы время измеряют? А ночью никому до них дела нет.
– Истинно. Видел я немецкий часник на Спасской башне в тот же год, как сей себе выменял. Я в тот год домой ехал. Лютый год был, ох, лютый! А часник немецкий-то, эх, диковинный – 12 цифирей на нём, и стрелки движутся.
– Только 12?
– 12 дневных, а ночью сии цифири ночными становятся. Царь велел время мерить одинако днём и ночью, будто оно равное. Ох, и чудной немецкий обычай! Да разве день с ночью когда равняется надолго? На Сороки да на Рябинников – два дня во весь год день с ночью одинаки!
– Понимаю, – задумался я. Не так уж тёмен был русский народ до реформатора Петра Великого: другие повседневные задачи стояли перед людьми, вот и не было нужды ни в ночном времяисчислении, ни в часовом единообразии. Получается, что в южных губерниях, где световой день длиннее, время отсчитывалось несколько иначе, чем в северных… Как же они договаривались?.. Впрочем, ни поездов, ни уж тем более другого скорого транспорта тогда не было и в помине, и ориентирование по восходу и закату по дороге из города в город продолжало оставаться актуальным и безошибочным.
– Тиша, поди сюда! – крикнул между тем хозяин.
К нему поспешно подбежал слуга с огромной корзиной в руках, где лежали одежда и обувь. Вообще, Тихон каким-то непостижимым образом всегда оказывался рядом с барином.
– На что ты несёшь батюшкины сапоги? Не зима ведь сейчас?
– Потому они есмь большие, – держал ответ слуга.
– Не разумеешь ты, дурень, что в этих сапогах Александр Петрович сварится в жар этакий!
– Не сыскал я чёботы вайдовые, батюшка барин… всюду…
– Экий не радейный! – перебил его барин. – Аще довлеет достать, что барин велит, так приказание исполни, а не тащи всё, что глаза узрели!
– Как Бог свят, нету их в сундуке малом, – не сдавался Тихон.
– А в большом или в аспидном поглядеть тебе и в разум не вошло?
– Нету и в аспидном.
– А в большом?
– Разве что в большом поглядеть, – почесал затылок мужик, – Да ведь он большой – затворять тяжко… А сапоги сии уж верно в пору будут Александру Петровичу… По что сундук отворять? Его после затворить – не затворишь…
– Ох, пустомеля да лежень! – корил его барин. – Ступай да ладом исполни наказ мой! Да ногавицы взял ли? Да в сушило сходи грибов вешанных прихвати! Вели Матроне щей сварить!
Слуга лениво удалялся к сараю, что-то бурча себе под нос.
– Верно, твои англицкие слуги порасторопнее будут, – улыбнулся Михайло Васильевич, – Тихон до обедни точно варёный ходит, а после оживает – ранило его в битве: своя же пушка уложила мужика, что рядом стоял (дело обыкновенное), а Тихона с ног сшибло да головою о камень ударило – два дня не узнавал никого, а после вернулась к нему душа. Слава Господу, вернул мне Тишу. С малолетства ведь при мне. Вот после трапезы его узришь – не узнаешь: поворотлив будет! А теперь, друг мой, должно мне снова на сенокос ехать да смотреть, дабы крестьяне косили равно и пропуску не чинили, да копны убирали в стога да в скирды. К обеду ворочусь. А ты покуда прими одёжу у Тихона.