— Ты людей, как скот, по головам считаешь, — усмехнулся Кузьма. — Мы двое работали с женой, не спеша, конечно, работали. Над нами учетчиков нету.
— А-а… — будто жалея, протянул Борис Шмалев. — У нас без этого шагу не ступишь, у нас, браток, масштабы, темпы.
— А ты про это как? — неожиданно поднялся Семен. — Ты как про это — за или против?
Борис аккуратно вытер губы после каши и будто с грустью улыбнулся:
— И вот всегда так. Что ни скажи, всегда тебе нож к горлу приставят…
— Из-за этого и я ушел отсюда, — словно обрадовавшись, быстро подхватил Кузьма. — Нельзя в этих местах помыслить как хочешь.
— Ишь ты, мы-ыслить! — скосив глаза, презрительно сказал Петря. — Инте… интеллигент выискался!
— А кто же я? Интеллигент и есть. Крестьянин-интеллигент. Я семилетку кончил, в партию собираюсь, газеты всегда читаю… А у вас мне атмосфера приказов не нравится. Товарищ Радушев до того любит администрировать, что просто не может видеть мыслящего человека… Помнишь, Александра Трофимовна, как он меня моей библиотечкой донимал?
— Ну еще бы! — и Шура сочувственно сверкнула глазами.
— Досок мне для книжной полки не отпустил: барство, говорит. А как тебе это кажется, Александра Трофимовна? А помнишь, как я о международном положении докладывать собирался? Пустые, говорит, разговоры…
— А ты что у нас, голодал, холодал? — обидчиво накинулся на него Петря.
Кузьма надменно прищурился.
— А ты думаешь, кроме сытости, человеку так и не нужно больше ничего?.. Не-ет, не все такие. Не для брюха только живет человек. Невозможно так жить, Семен Петрович.
— Да что ты на меня одного пальцем показываешь, — взволновался Семен и обвел стол, как поле битвы, горячим, нацеливающимся взглядом. — Ты для облегчения души все валишь на меня, Кузьма Павлиныч. Ну не нашли мы с тобой общих мнений, ну повздорили, но ведь не из-за чарки водки, черт те побери, а по принципиальной линии. У тебя сомнений было всегда больше, чем желания работать. А я вот верю в то, за что взялся… и пробиваюсь вот, хоть и локти в синяках. Без практики, Кузьма, ни до чего не дознаешься — как жить, как руководить. А ты за сомненьями своими потянулся и ушел от нас. А теперь к нам захаживаешь, как зритель какой. Зачем?.. Чтобы, на наши занозы глядя, себя успокаивать, что ты, мол, правильно поступил, когда вскоре же ушел из колхоза.
— Попрекать тебе нас не за что, — опять обиделся Радушев. — Все тебе возвернули: и лошадь твою и зерно твое.
— Так я ведь не с попреками сюда прихожу… — смутился Кузьма.
— Вот ведь какие случаи в жизни бывают, Андрей Матвеич, — обратился Семен к Никишеву и опять кивнул в сторону Кузьмы. — Только вошел человек в колхоз, попал в самую сутолоку первых дней, сразу сдрейфил… и на попятный. А теперь вот ходит-бродит и все что-то примеривается: не прогадал ли, или, наоборот, здорово выиграл? Ну, отрезал раз, так значит, и успокойся на этом. Так нет, тебе и этого мало… шут тебя разберет, Кузьма Павлиныч!
— А я не спокоен, — сказал Кузьма с расстановкой и остановил на Семене тяжелый, как бы налитой раздумьем взгляд. — Я ведь не потерянный и великую идею понимаю, я за нее. Но мне надо точно доказать, что мы до нее уже доросли, что мы понимаем и потому действуем по доброй воле.
— Доказать! — словно взорвался Семен. — Так только делом же, делом это доказывается! На блюде я тебе, Кузьма, этого в готовом виде не преподнесу… Нет!
— Я бы насчет доказательства согласен был обождать, — опять заговорил Кузьма. — Но вот приказа не выношу! Вот таких распорядителей, как Петря Радушев, не выношу… Он колхозную жизнь портит… учтите это!.. И вот я спрашиваю себя: такой ли жизни хочет для нас советская власть?
— Золотые твои слова, Кузьма, ясная твоя голова! — подхватил дедунька, высунув юркую головку.
— Не для тебя говорят! — резко оборвала Шура.
— Ах, опасно это, Кузьма Безмен! Ах, опасно! — вкрадчиво вмешался Шмалев. — Разные элементы и кулаки такие разговоры обожают, — и он посмотрел на Петрю. — А нет ли меж нами, товарищ Радушев, например, кулаков?
— Кулаки из наших мест все высланы, — непоколебимо отвечал Петря, — значит, и быть им негде. А в общем, будет вам трепаться. Лучше вот поглядите…
Петря разжал пальцы, и по столу вдруг покатилось яблоко.
— Ну-ка, проверьте спелость, скоро ли можно собирать.
Яблоко заходило по рукам. Это был один из немногих пока высоких промышленных сортов, и люди трогали его атласную зеленоватую кожицу, на которой неспешно пробивался румянец, — оно зрело спокойно и неторопливо, готовясь покрыться густым пурпуром.
— Царь-яблочко! — крякнул Семен и бережно надавил большим пальцем на нежную округлость плода. Несколько прозрачных капель выступило сквозь лопнувшую кожицу. Загорелые пальцы Семена так медленно повертывали яблоко, словно этот круглый тяжелый плод заключал в себе всю тягу земную. — Сколько горя-то с тобой было! — сказал он любовно. — Ан нет, мы тебя выходили!
Эти яблони плодоносили уже давно. Их когда-то гладкая кора со временем огрубела, стала шероховатой, покрылась глубокими трещинами. Каждую яблоню, как любимого человека, лечили терпеливо и упорно: скребли, обмывали, обмазывали известью, одевали в лубки надломленные зимними ветрами ветки, заделывали дупла. Потом пришлось бороться с фруктовой гнилью, перебороли ее, пришла яблоневая моль, — и этого врага перебороли. Наконец яблони вздохнули свободнее и, освеженные, помолодевшие, начали плодоносить вновь.
— Дай-ка подержать, — хмуровато попросил Кузьма.
Он смотрел, гладил и нюхал яблоко при робком и почтительном внимании Опенок.
— Ну как, Кузьма Павлиныч?
— Яблоко — что надо! — кратко ответил он. — У меня пока таких нет.
— И не будет, — наставительно заметила Шилова. — Такое нравное деревцо мы в сотню рук к жизни подымали.
— Только польза будет ли? — вздохнула Устинья. Узнав, что к ужину в столовой будет борщ, Устинья решила остаться ужинать. Наевшись, она разомлела и сидела багровая и потная, отдуваясь от сытости.
— Устинья Пална, — укорила Шилова, — да ты, никак, дремлешь? А ведь идти надо работу кончать.
— Ох, погоди ты! Вздохнуть не дадут… — бормотала Устинья, не двигаясь с места.
— Шагай, шагай по порядку! — заторопил Петря Радушев.
И тут вдруг произошло нечто, никем не предвиденное.
Густой и теплый, будто вздыхающий звук проплыл в воздухе и замер. Секунда — и неисчислимые хохочущие, будто даже видимые, пританцовывающие друг с дружкой трели взорвались, рассыпались по всему саду — это Борис Шмалев заиграл на своем баяне. Большая гармонь, разукрашенная медными бляшками и пестрыми лентами, как прирученный зверь, послушно лежала на его коленях и пела утробными, жирными и зазывающими голосами.
— Потом, потом… Айда работу доделаем! — Шилова потянула за рукав упирающуюся Устинью Колпину.
— Дай послушать! — гневно пробасила Устинья. — В кой-то веки у нас людей позабавят. Я ведь под эту песню, голубчики, прежде в хороводе ходила-а…
Устинье вдруг вспомнилась ее веселая, озорная молодость, когда из-за нее дрались парни на деревенских вечеринках.
— Играй, Бориска! — заорала она, горестно топая. — Играй, бес!.. Ефимко, муженек богоданный, где ты?
— Тут я, тут, — успокоительно замахал короткими руками широкоплечий и приземистый Ефим. — Ты бы лучше, Устинька…
— Поди ты… — Устинья злобно выругалась. — Не мешай ты мне, шестипалый урод!
Устинья затопала по кругу, уперев руки в бока и сотрясаясь тяжелым, как бурдюк, телом. Она задыхалась от слишком быстрых движений, и все видели, что для женщины пятидесяти лет танец непосилен.
— Ах, веселая бабочка! — недоуменно подал голосок Никодим Филиппыч.
Баян ходуном ходил на коленях улыбающегося Бориса, ухарски взвизгивал, гудел басами, изливался дискантами и тенорами.
— Эх, Устинья, брось! Работать надо! — выступил было Петря, но его с веселым криком оттолкнула чернобровая Селезнева. Подхватив под руку своего молодого и во всем ей послушного мужа, Домашка вытащила его в широкий проход между длинными столами и, напевая, завертелась с ним, как юла.