— И никакой там чудной жизни нет, а наоборот, люди голодают, — подхватила Лиза. — Разве только дряхлых старичков можно этими сказками обмануть!
— Ну и ну! — с притворной печалью вздохнул Шмалев, укоризненно глянув в сторону Никишева. — У меня, грешного, такой заступы, как у тебя, Наркизов, конечно, нету… да и откуда мне, деревенскому парнишке, такие премудрости знать?.. Ой!.. Кто тут?
— Я, я, — добродушно сказал остановившийся за его спиной Петря Радушев. — Вечеруете? А завтра не проспите?
— Вот о разных странах рассказываем, дядя Петря, — просительно сказал Шмалев, — да Никодим Филиппыч тут же молодых уму-разуму учит.
— Надо, надо… — рассеянно похвалил Петря. — Ну, я пошел.
— Все о хозяйстве страдаешь? — спросил Шмалев.
— О чем же больше? — величественно бросил Петря, кивая большой, как уродливый лопух, старой своей соломенной шляпой.
— Присядь с нами, дядя Петря, — усердствовал Шмалев, — интересную историю расскажем.
— Нет уж! — отмахнулся Петря. — Без меня упражняйтесь.
И он пошел дальше, обремененный «заготовкой» распоряжений на завтрашний день.
— Умный человек сразу дело разберет, — значительно заключил дедунька Никодим Филиппыч.
А старший сын его, бородач, добавил, густо краснея;
— Да уж такой желторотым спуска не даст.
И Володя понял, что это камешек в его огород, но сраженным он себя не чувствовал. Если бы он сказал глупость, Шура не поддержала бы его. А если бы он не осадил дедуньку Никодима Филиппыча, Шмалев, пожалуй, повел бы себя иначе. Похоже, что Шмалев даже немножко растерялся: наверно, он ожидал встретить в лице Володи покорного слушателя, а вышло не так. Ему уже хотелось уйти, но какое-то повелительное любопытство заставило его остаться на месте. Ему было ясно, что развязность Шмалева как-то увяла. И разговор не клеился. Дедунька, покряхтывая, поднялся и ушел со всеми своими родичами. Присмирев, сидела полукругом молодежь. Слегка подняв голову к небу, задумалась о чем-то Шура. Володя видел, что Шмалеву хотелось сейчас говорить только с ней. Но Шура продолжала молчать. Тогда Шмалев снова растянул свой баян. Заглядывая в лицо Шуры, он совсем повернулся спиной к Володе, словно показывая свое равнодушие к нему. Володя слушал переливы и трели баяна и мягкий, словно пухом обволакивающий голос Шмалева:
Зацветет черёмуха,
Листики появятся,
Запоет песню стра-астную-у
Звучный са-ла-ве-ей…
Когда Шура тихонько встала и пошла с бугра, вниз, Володя удовлетворенно подумал:
«Не вышло у тебя, баянист, не вышло!» Володя не смог бы объяснить, что именно «не вышло» у Шмалева, но уверенность от этого не стала меньше.
Найдя тихий уголок в саду, Никишев засиделся над записной книжкой; к обеду пришел позже всех и никого из интересовавших его людей не видел. Первым в саду встретился ему Дима.
— Как я жалею, как бесконечно жалею, — умиленно грустил Дима, оберегая от яблоневых веток большие очки на мальчишески вздернутом носу, — что невозможно безостановочно объезжать, облетать наш необъятный Союз! Как мы, люди печати, нерасторопны и отсталы! Мы теряем совершенно изумительные, неповторимые впечатления, которые никакая авторская фантазия не в состоянии выдумать… Ах! — вскрикнул он, споткнувшись и тут же радостно ощутив, что драгоценные очки невредимы. — Если бы наша литература поменьше измышляла и как можно больше фиксировала!
Дима удалился на ночлег. Кожаный ящичек с фото деликатно терся о его бок, как верный пес, самоотверженно поработавший с хозяином на охоте по болотам и лесам. Так и было: в глубине неоскудевающе фотокамеры уже покоились ловко, на лету схваченные снимки. Дима был уверен, что они получились удачно.
— Милый ты мой! — нежно прошептал он и приласкал кожаный ящичек быстрой худой ладонью.
— Сосунок! Цуцик! — надменно и обиженно сказал Баратов, когда затихли шаги Димы. — Пусть ему взрослых детей иметь пора, но разве он понимает, что значит творить, передавать жизнь? «Я смертен, говорю я, но, исчезая ежеминутно, я жажду передать окружающим, как неповторимы бывают наши чувства, как можем мы быть слабы и могучи, злы и благородны…» И вот вдруг тебя начинают учить резвые нахальные мальчишки со шпаргалками! Да разве их беззубый стереотип может соперничать с тем, что рождено моей мукой и жаждой познания, в чем я выразил себя?
Никишев молча слушал. Он пыхнул папиросой, и рыжий огонек осветил его круглый подбородок с ямкой и улыбающийся рот.
— Мы вяло, робко говорим о жизни, — продолжал Баратов. — Отчего? Не умеем? Нет. Мы изнемогаем под бременем задания, которое взвалили себе на плечи. Мы забываем, что какие полотна ни пиши — вино ли в стакане, или яблоко, — все равно это не будет то, что люди потребляют в пищу. С какой самовлюбленностью и самохвальством мы пытаемся в ладони наши заключить тысячи человеческих судеб, эпохи, всю вселенную… А между тем история одного Гамлета охватывает собой судьбы всех страдающих, обманутых жизнью, не нашедших идеала, загубленных ранней смертью!.. Мы малодушно боимся неожиданностей и трагедий, которыми только и дышит искусство — великий исследователь человеческих страстей и мук. Да, да, страстей и не хватает нам. Мы, дети великой, неисчерпаемо деятельной страны, должны возродить шекспировские бури страстей, блеск интриги Дюма и веселое искусство Бомарше и Лесажа.
— Словом, в любом случае ты за интригу и страсти.
— Да. Вначале меня здесь захватила идиллия Германа и Доротеи. Шура и Борис Шмалев — какова парочка? Но теперь я решил рассказать о столкновении страстей: любви, ревности, обманутых надежд, зависти к чужому торжеству, жажды и мечты. Я уже поставил диагноз во время сегодняшней беседы. Как ни подтягивают все здешнее население мудроватый товарищ Семен и этот рыжий паша, Петря Радушев, — люди живут так, как им велят их сущность и кровь. Вот тебе бабища Устинья, здешняя «строптивая», — это один род страстей: «ах, дайте, дайте мне свободу…» А вот еще Борис Шмалев, Шура и Валя.
— А Валя при чем?
— А ты не заметил? Боже мой! Эта пышногрудая фламандка безнадежно влюблена в Бориса Шмалева. Когда он рассказывал, она прожигала его глазами. О-о, прибавь сюда еще низкий уровень ее развития, ограниченные интересы, малограмотность. Легко вообразить, какое место займет любовный огонь в жизни этой самобытной, плотской натуры. Едва ли и Шура отдаст свое без борьбы. Пока не представляю, как поступит Шмалев, но драма между этими женщинами неизбежна. Я не увижу результатов этой трагедии, но я предвижу ее.
— Что же ты сделаешь со своими героинями?
— Что? — Баратов на миг задумался. — Вернее всего, обе погибнут. Да, да! Надо утвердить могущество страстей, и потому обе погибнут. Ничего не поделаешь.
— Ага…
— Спасибо! Разразился-таки «речью»… Знаешь, скрытность твоя, Андрей Матвеич, поистине отталкивающа!
— Честное слово, — просто сказал Никишев, — я не успел еще, как ты, столько разглядеть.
— Ну тебя к черту! — ответил Баратов, сердито зевая, и пошел спать.
Кто-то робко тронул Никишева за локоть. Обернувшись, Никишев узнал Володю Наркизова.
— Простите, пожалуйста, поговорить с вами хотел… Да вы, может, почивать собрались? Мне-то уж сегодня не заснуть, — грустно и значительно сказал Володя. — Очень важная дума у меня, не поверите.
К уже рассказанному им Лизе он добавил еще свои размышления после вчерашнего концерта.
Володя кончил и смущенно вытер лоб.
— Извините, отнял я у вас время своими рассказами. Это я говорил больше всего для того, чтобы узнать у вас насчет программы образования. Я было думал на первых порах подучиться у Бориса Шмалева, хотя бы путем бесед. Но вчера меня взяло сомнение: хоть он и кончил семилетку, а все же он… — в голосе Володи прозвучала презрительная нотка, — все же он о каких-то безделках рассказывает… и даже словно издевается над людьми!.. Мне уже восемнадцать лет, в школу меня не примут, время мое пропущено. Где же я получу образование? Кто меня здесь направит?.. Эх, да разве в деревне чему-нибудь научишься?.. Нет, брошу я здесь все, молить буду Семена Петровича: отпустите, мол, меня в краевой центр, а то, честное слово, зашьюсь я здесь, в болвана обращусь… Не могу я так, не могу!