— Хорошо, давайте пешком.
Мы пошли по забитой машинами улице, потом свернули в парк, пересекли его по диагонали, направляясь к гостинице. Колесики его чемодана подпрыгивали на неровностях тротуара. Похоже, именно они вернули его к предыдущей теме.
— Белград и вправду ничуть не изменился. Когда я уезжал, он был серым, запущенным, таким и остался. Вы только посмотрите на фасады, на этот несчастный парк, да и люди что-то не выглядят счастливыми. Все такие хмурые, серьезные.
— А может, вам это только кажется?
— Что вы хотите этим сказать?
— Утро, ноябрь, только что рассвело. Пасмурно, фонари не горят, погруженные в свои мысли люди идут на работу — во всем мире это выглядит так же. Впрочем, мой профессор говорил, что мы видим то, что подсознательно хотим увидеть.
— Профессор Пантич?
— Он. Помните его?
— Он и мне преподавал. Старая школа, она уже во многом не актуальна, но кое-чему и у него можно было научиться. Хотя бы тому, чего ни в коем случае нельзя делать. Где он сейчас?
— Не знаю. Несколько лет назад отправился на пенсию, ушел из науки, нигде не печатается. Я слышала, у него дом где-то за городом, вверх по Дунаю, все время посвящает рыбалке.
— Хотелось бы с ним повидаться.
Я не ответила.
Мы добрались до гостиницы, вошли в холл, профессор Попович подошел к дежурному администратору, одному из тех первосвященников психологии, знания которых базируются на практике и потому функционируют идеально, при абсолютном незнании теории и результатов экспериментальных исследований; к одному из тех прирожденных провинциальных циников, которые даже не подозревают, что теоретическая психология или нечто подобное вообще существует, и их совершенно не волнует отсутствие научных аргументов, им это даже в голову не приходит. Я все чаще думаю о том, что лучшими психологами становятся те, кто не считает себя таковыми, но не смею произнести это вслух, тем более написать — коллеги порвали бы меня в клочья. К одному из харонов, которые томятся на границе миров, каждый, живой или мертвый, должен рано или поздно попасть на вскрытие, как говаривал старый профессор Пантич, ягненок в волчьей шкуре.
Я проводила профессора Поповича к лифту.
— Теперь все в порядке. Вы разместились, программа у вас есть, открытие симпозиума в пять. Институт находится там же, где и двадцать лет тому назад, только внешний вид здания немного изменился. Надстроили два этажа, оштукатурили и поменяли цвет фасада. На такси туда минут пять, можете и троллейбусом, — произнесла я автоматически, невольно стараясь изменить его первое впечатление о городе, который он давно покинул, а затем намереваясь попрощаться, отыскать свою машину и вернуться в Новый Белград, в свою квартиру, чтобы отоспаться, потому что побаивалась возможной простуды. Я подхватываю все, что угодно, в том числе и простуду. Кто-нибудь рядом со мной чихнет, и через минуту у меня уже першит в горле.
— Отлично, договорились, еще раз большое спасибо, увидимся после обеда, жду не дождусь, чтобы прилечь, — сказал он.
Я повернулась и направилась к выходу, чувствуя на затылке взгляд портье. За секунду до того, как шагнуть во вращающуюся дверь, я услышала профессора Поповича:
— Коллега…
Я посмотрела на него через плечо, такой взгляд запоминается, это известно по фильмам.
— Слушаю, — сказала я, решив, что он забыл меня о чем-то спросить.
— Может, выпьем кофе? Мне бы в самый раз…
Над такими предложениями не размышляют, точнее — над ними размышляют позже. Намного позже, когда все уже произошло.
— Лучше чай. Я не пью кофе так рано, к тому же я замерзла.
Ну вот, эта фраза, обыкновеннейшая фраза о чае и простуде, на которую никто и никогда не обратил бы внимания, а тем более не задумался над ней, приобрела для меня метафизическое значение, по крайней мере так она прозвучала в моей голове. Я страшно промерзла за все прошедшие годы. Я нуждалась в чьих-то объятиях, но даже не думала о них, давно уже ничего такого не ждала, все великие влюбленности прошли, оставшись только в трагедиях Шекспира и в сериалах, которые я иногда смотрю, хотя они никак не сочетаются с моими высокоинтеллектуальными занятиями. Так было вплоть до этого утра, когда на автовокзале меня словно ударило током, я и не ждала ничего такого, понимая — чем дольше ждешь, упорствуя в своем желании, тем реже оно сбывается. Оно сбывается, когда ему захочется и когда ты перестаешь ждать. Это не профессор Пантич сказал, я сама придумала, опираясь на глубокий анализ собственного опыта. Что бы ни говорила об этом моя наука — а она много чего говорит, — лучший эксперт в подобных случаях сам человек. Никто не сможет услышать его лучше, чем он сам, при условии, что он сам этого захочет. Но это уже другая, более сложная история. Самоанализ частенько бывает чертовски болезненным и неприятным, никто не любит жестокую правду о себе самом, в первую очередь из-за того, что он в себе откроет и в чем себе признается. Пусть лучше это сделает кто-то другой, потому что тогда возникают два обмана: первый — жалость, второй — вина, сваленная на других. Короче говоря, мы любим, когда кто-то заботится о нас, это подтверждает нашу ценность. Ощущение собственной ценности составляет суть характера, говорил… Я знаю, вы подумали — профессор Пантич. Нет, в данном случае речь идет об Адлере, и если этот механизм не срабатывает, следует вину за собственное бессилие или неудачу переложить на другого. Всегда виноват кто-то другой, только не мы сами.
Я пила чай, он — кофе, потом мы молча прошли в его номер на последнем этаже. Харон дремал за стойкой, делая вид, что не замечает нас. Как только за нами сомкнулись двери лифта, мы начали целоваться и целовались великолепно, с внезапно обнаруженной нежностью, его костюм пропах дорожной пылью, а губы были горьковатыми, но мне это ничуть не мешало. Пока лифт бесшумно поднимался к вершине здания, я, полностью утратив ego, сдавалась, легкая, словно перо ангела.
Да, за последние пять лет у меня это был первый мужчина. И — понимаю, что это смешно, но это так — второй в моей жизни. Игорь Мушкатирович, мой муж, инженер-электротехник, коллега моего покойного отца, старше меня на двадцать пять лет, через несколько лет после бомбардировок умер от рака мягких тканей, болезнь забрала его за три месяца. Я выходила за него по любви, чистой, очень сильной, оберегающей. Мне было двадцать шесть, ему — пятьдесят один, и мы оба жили этой любовью, сначала страстно, потом в согласии, очень дружно. Даже мой отец поначалу не понимал нас, и я тяжело страдала от такого непонимания, потому что до замужества он был для меня единственным родным человеком. Но со временем и он поверил в наше согласие, и даже полюбил Игоря, который был младше его на неполных два года…
Я открыла глаза в гостиничном номере. Некоторое время смотрела в потолок, не думая ни о чем, мое тело было кораблем, распустившим паруса под мягким ветром. Профессор Попович спал рядом со мной, кротко и тихо, как довольный ребенок. Во сне он выглядел умиротворенным; резкие черты лица смягчились, глаза, излучавшие незнакомую темную силу, пронизывающую и подчиняющую себе окружающее пространство и все, что было в нем, словно прожектор ночного локомотива, были закрыты. Я встала, завернувшись в покрывало, и подошла к окну. Передо мной распростерся полуденный город, заполненный людьми, нуждающимися в терапии и крепких теплых объятиях.
Это был один из тех моментов, когда вспоминается вся предыдущая жизнь, когда, осознавая ее целиком, мы понимаем, что нам о ней нечего сказать. И правда, что бы я могла рассказать даже о себе самой, был ли тайный смысл во всех этих годах, которые я прожила примерно так же, как и все мои сверстники? Время от времени следует подводить итог. Так говорит Ивана Кларин, моя единственная и потому лучшая подруга. Она тоже будет на симпозиуме. Она приехала позавчера, позвонила мне, и мы взаимно исповедались. Пора подвести итог, говорит она, и если результат — позитивный ноль, значит, надежда еще есть, еще кто-то может оглянуться нам вслед, и об этом, моя дорогая, надо постоянно думать, это стимул.