— Хорошо-хорошо! Конечно!
Клара с изумлением видела на лице подруги растерянность и испуг — большей несовместимости и представить сложно. Гоша пошарила в кармане и достала огрызок карандаша, послюнявила его и добавила ещё одно слово.
Клара, дрожа от отвращения, достала склизкие глазные яблоки, по очереди вставила их в провалы черепа, вложила между зубов длинный отросток, который оказался языком какой-то совсем не мелкой змеи — «Гоша, видимо, продала душу спекулянтам, чтобы добыть это в такие сжатые сроки» — взяла протянутый листок, и громко, тщательно проговаривая каждую букву произнесла:
— Вивамус эт амор![2]
[1] Vivamus (лат.) — Давайте жить
[2] Vivamus at amor (лат.) — Давайте жить в любви
* * *
Войцех трясся в трамвае, пытаясь разобраться в том, что наговорил ему Павлыч. По всему получалось, что он, Войцех, сам виноват в том, что старуха накинулась на него на кладбище, и от испуга он упал в могилу. Бывает, мол, попал под горячую руку. Сам дурак. И он должен понять ее, ее безмозглую внучку и эту… Гошу. Проявить к ним человеколюбие.
Голова от этих мыслей пылала. Если бы ему это сказал кто угодно, только не Павлыч, Войцех и слушать бы этот бред не стал. Но начальник жандармерии бурлаков Семен Павлыч Медведев давно и прочно был у Войцеха в авторитете, никогда в его словах не сомневался. До сих пор.
На полпути до дома, Войцех внезапно выскочил из трамвая и бегом понесся в старый респектабельный район, где в уютном и чистом домике доживали свой век родители. С тех пор как он вернулся из полицмагии, он как следует так и не погостил, забегал к ним на ходу, на пять минут, и все больше по какому-то делу. Мамаша обижалась, папаша тоже, хотя тщательно это скрывал, согласно кивал головой — мол, все понимаю, сынок, служба — это святое.
Сейчас Войцеху вдруг стало просто крайне важно увидеть папашу Казимира, ощутить слепую любовь матери, вернуть съехавший с рельсов его собственный трамвай жизни на прежний маршрут.
Папаша по такому поводу вскрыл бочонок пива собственного варения, а мамаша накормила жареными свиными колбасками и зразами. Захмелевший, он с нежностью смотрел на своих стариков, верящих в него как в святыню.
Когда скудные и скучные их новости закончились, мамаша завела разговор о том, что надо покончить с его холостяцкой жизнью, и предложила сходу три хороших партии — все девушки из семьи ахногенов.
— Негоже тебе сынок жениться на бурлачках.
Войцеху стало неприятно.
— Ты ж и сама бурлачка, мать.
— Бурлачка, да. Но такой жизни никому не пожелаю, — но тут же осеклась, бросила виноватый взгляд на мужа и добавила. — То есть, я хочу сказать, что жизнь наша сложилась бы куда проще, будь я ахногеном.
— Будь ты ахногеном, мать, вышла бы ты за отца замуж? За бурлака?
Мамаша смешалась, хлопая глазами. Папаша, покрасневший под рыжими бакенбардами, пришел ей на выручку.
— Ты, давай, Рута, иди, иди. Отдохни маленько. Так умаялась, что язык без мозгов.
Мамаша молча чмокнула Войцеха в макушку, на секунду прижала его голову к себе и вышла.
— Тут давеча встретил я твоего начальника. Хвалил он тебя. Перспективный, говорит, сыщик, — сказал отец, подкрутив ус. — А я ответил, что, мол, Зигорски не лыком шиты, и всегда служили на честь и на совесть.
Войцех немало не смутился. Вот это вот их хвастовство им перед соседями и сослуживцами давно и прочно отвращало его от них. Но сейчас он не хотел об этом думать.
— Скажи, отец. Для меня Российская среда — родина. Но ты помнишь прадеда, ты застал его живым. Каково это — жить на чужбине и служить во славу чужого отечества? Среди чужих людей, которые тебя не понимают, или которых ты не понимаешь.
Казимир крякнул и браво, словно на построении ответил:
— Так ведь служить надо, а не рассуждать. Есть устав и Закон, и твой святой долг — чтить и исполнять, исполнять и чтить.
Войцех разочаровано выдохнул. Нет, в этом доме он не найдет успокоения растревоженной Павлычем души.
Он хотел было уйти, но папаша не отпустил, пока не закончился бочонок. А когда Войцех все же вырвался из-под задремавшего в кресле отцовского ока, уже стемнело и ночь вступала в свои права.
Он вдохнул полной грудью свежий воздух и побрел мимо спящих домов. Хмельные мысли его расползались в разные стороны, стройная картина мира дала трещину и растеклась.
Как можно любить преступников? Как можно понять ту старуху и встать на ее сторону? Как можно оправдывать то, что она бросила его тогда одного, в могиле? Как можно простить ее?
Войцех глубоко уважал ум Павлыча. Он всегда стремился походить на него, стать таким же сильным и мудрым, спокойным и рассудительным, человеком, глубоко понимающим суть вещей, гармоничным. Но то, о чем сегодня он говорил, выходило за рамки, не лезло ни в какие ворота и вообще! Было дико!
Войцех очнулся, когда кладбищенские ворота как-то слишком услужливо распахнули перед ним свои металлические створы. Он немного поразмышлял о том, как это он сюда забрел, но потом рассудил, что раз так вышло, значит это кому-то надо и углубился в могильное царство. Могуто-камень освещал его путь широким лучом, на который слетались ночные бабочки и мириады мушек. Время от времени в поле зрения появлялись чьи-то глаза-бусины, зависали на мгновение и прятались. Войцеху не было страшно, наоборот, хмель, бродивший по жилам, раззадоривал его. Он точно знал, куда идет и понял, что давно готов к этой встрече и жаждет ее, он ждал от нее того, на что что не мог найти ответа в миру.
Могила Гретхен Вольфганговны фон Райхенбах была также ухожена, как и в тот раз, когда Павлыч приводил его сюда десять лет назад. Войцех сел на лавочку и уставился на отчеканенный лик совершенно не похожей на себя старухи. «Руки бы оторвать этому гравировщику!» — подумал он. Отчего-то его задело небрежное отношение мастера к деталям. Похожим был лишь ястребиный нос. Скулы недостаточно выделялись, брови не взлетали подобно крыльям летучей мыши, губы не так презрительно и зло были поджаты, а глаза не завораживали цветом серого пепла, цветом погибшего мира, безнадеги и смерти.
— Не вини его, он работал по фотографии, — услышал он ее голос и, повернув голову, увидел ее рядом с собой, сидящей на лавочке, в том самом черном платье с воротником под горло, с пучком волос на затылке, той самой, что видел тогда. Она была живая и настоящая, бледная, с морщинистым лицом, и серыми, словно пепел глазами, в уголках которых притаилась лукавая улыбка.
Войцех ни капли не испугался. Он шел на эту встречу и был к ней готов. Наоборот, он обрадовался, что все произошло так просто, без всяких ритуалов и прочей глупой мишуры. Это означало, что все по-настоящему, это подтверждало, что связь между ними существует, и все это время он был нормальным, адекватным, разумным, а не испуганным пацаном под влиянием детских страхов.
Он многое хотел спросить у старухи — и про его прошлые кошмары, в которых она приходила к нему, и про его стремление что-то ей доказать, и про нее саму — как она? Кто она? Но вместо этого задал вопрос, который сам собой вырвался:
— Как можно понять Павлыча?
— Его можно только принять. Сердцем, — ответила она и глаза ее в этот момент улыбались, будто она знала Семен Павлыча всю жизнь.
Войцех и хотел спросить — она что, знала Павлыча? Но в этот момент увидел блики света и услышал вдалеке тихие голоса и шорохи. Кому-то еще не спалось в эту ночь. Кто-то еще ходил по кладбищу. Еще чьи-то неуспокоенные души искали ответов.
Войцех неслышно подобрался к тому месту, откуда доносился шум, и то и дело мелькал луч света. Его не смущали кресты и памятники. Внезапно пятнадцати лет, прошедших в борьбе со страхом, будто и не бывало. Он снова ощущал себя маленьким мальчиком, крадущимся по следам неведомого. Однако память до сих пор хранила отпечаток ужаса. Но теперь Войцех знал о магии куда больше, и ни одна живая душа не смогла бы его обнаружить. Ни один, самый зоркий глаз не увидел бы даже тени от него, ни одно самое чуткое ухо не услышало бы ни единого звука — тончайшая шпионская камуфляжная сеть, сплетенная из пуха саяногорского зайца-русака, которая в сложенном виде занимала места едва ли больше грецкого ореха, укрывала его и от чужих взглядов, и скрывала собственную магию.