— Несправедливо ваше предубеждение против всякого человека! — оскорбился бы Монтень.
— Мое предубеждение? — удивился Сигизмунд. — А «первородный грех» я выдумал?
— А я не отрицаю сознательного моего преступления, — заносчиво сказал Феликс. — Из уважения к свободе воли я готов лишиться физической свободы и буду доказывать, что сделал это, потому что хотел. Когда в идею вложено столько сил, от нее уже не отречься. Тогда ценность ее уже, безусловно, дороже жизни. Как ребенок для матери. И тогда предательство идеи — преступно.
— Во-первых, никакой свободы воли нет, все детерминировано, — изрек Сигизмунд. — Другое дело, что вы психически больны. Это снимает с вас часть ответственности.
Монтень за Феликса вступился:
— Вам кажется ненормальным его презрение к трусости? Презрение к тем, кто страшится назвать смерть по имени! Вы знаете, древние скифы были непобедимы: они сражались, все время отступая, ведь у них не было ни полей, ни городов, ни домов. Но у них были могилы предков, и если враги приближались к местам захоронений, то могли увидеть, как скифы могут стоять, не отступая. Феликс не может отступить от своих убеждений — вам это кажется ненормальным?
Ницше презрительно произнес:
— Люди черни хотят жить даром. Но мы, которым отдалась жизнь, мы постоянно думаем о том, как бы получше ей отплатить! Мы ничего не хотим иметь бесплатно, менее всего — жизнь. Мы не ищем наслаждения там, где не даем его! Всякое благо ниспосылается нам за плату, и плата эта — то неизбежное зло, которое содержится во всяком благе.
— Вы говорите заносчиво и избыточно красиво, — осадил его Сигизмунд. — Вы просто многого не знаете о психике человека.
Феликс ему говорит:
— Я презираю смерть, которой вы хотите напугать меня!
Тогда Монтень победно взглянул на следователя и, гордясь Феликсом, подвел итог:
— Есть ли у вас дети, господин следователь? Не приучайте их к стыду и наказанию, если хотите, чтобы они боялись этих двух вещей. Приучайте их к поту и холоду, к ветру и жгучему солнцу, ко всем опасностям, которые им надлежит презирать! Пусть они относятся с безразличием к тому, во что одеты, на чем спят и что едят, пусть они решительно привыкнут ко всему!
И с этими словами он встал рядом с Феликсом, будто это он создал и воспитал такой героический образец человека.
Сигизмунд усмехнулся:
— Превосходно. Превосходно иметь дело с таким... э-э... достоинством. Скажите же прямо, гордый учитель, называется ли ваш ученик убийцей?
Идеальный следователь Сигизмунд умел себя не пощадить. Он раздражал собеседников как бы низменной стороной своей природы, и от перегрева они начинали газить и парить. Возгонка шла, превосходный был технолог, управлял психикой своих собеседников. На самом деле он отнюдь не устранял высшие начала жизни.
Монтень, пригвожденный его прямым вопросом, собирался с мыслями:
— Карнеад говорит: «Если ты знаешь, что в таком-то месте притаилась змея и на это место, ничего не подозревая, собирается сесть человек, чья смерть принесет тебе выгоду, то, не предупредив его об опасности, ты совершаешь злодеяние, и притом тем большее, что твой поступок будет известен лишь тебе одному».
— Ага, значит, вы признаёте, что он убийца!
— Этим я только хотел сказать, что лишь один Феликс может знать, убийца он или нет. Никто другой тем более не может обвинять его.
— Как же в таком случае быть с наказанием? — любопытствовал Сигизмунд.
— Казни скорее обостряют пороки, чем пресекают их. Они порождают лишь одно стремление: не попадаться.
— Но я только что говорил, — вмешался Платон, — что в безнаказанности страдает высшая потребность человека в гармонии и справедливости!
— Заткнись, кретин! — простонал сквозь зубы Монтень.
(Ой, это не Монтень, это сказал кто-то за покерным столом!)
— Помолчите, безрассудный юноша, — вполголоса проговорил Монтень, — вы мешаете моей политике. — И громко добавил: — Рассказывают про литовского князя Витольда, что он издал закон, по которому осужденные должны были сами исполнять над собой приговор, ибо он считал, что ни в чем не повинные третьи лица не должны понуждаться к человекоубийству.
— Тогда почему бы не пойти еще дальше князя Витольда и не назвать убийцами судей, вынесших приговор? — усмехнулся Сигизмунд.
— Несомненно, это следующий этап совершенствования общества.
Пробивается из реальности голос. Кажется, что-то происходит. Ах да, кто-то читает вслух...
— Показания свидетельницы: «Апреликову я знаю с 1954 года. Раньше мы вместе работали на стройке. Мне известно, что она судима. У меня она прожила три дня. Уезжать ей из Москвы некуда. Родственников у нее в Москве нет. Прописаться ей некуда. Мне она говорила, что живет и ночует на чердаках и в подвалах». Рассказ соседа Апреликовой: «Раньше я работал с Тоней на стройке. Она была первой работницей — трудилась за троих. Ей дали квартиру. Она много зарабатывала. Сама, без мужа, обставила квартиру. Сейчас все ее вещи вывезли, а квартиру опечатали. Соседи видели, как Тоня спала в коридоре у двери своей квартиры». Показания Апреликовой: «Я питаюсь тем, что остается в столовых после посетителей. Никаких средств у меня нет». Последнее слово подсудимой: «После освобождения я не могу нигде прописаться, потому что на работу меня нигде не берут. Ехать мне некуда. Я человек старый, больной, никому не нужна. Помилуйте меня, пожалуйста!» Из приговора: «Апреликова виновна в злостном нарушении правил паспортной системы. Суд учитывает общественную опасность совершенного преступления, личность подсудимой, которая к общественно-полезному труду не приобщается, ранее привлекалась к уголовной ответственности, но выводов для себя не сделала. Назначить Апреликовой Антонине Ивановне наказание в виде лишения свободы сроком на один год».
Спасай тебя бог, бедная Антонина Ивановна. Остается испробовать последний способ воздействия на действительность: намечтать ее, произнести ее — и произвести, и сбудется... Все остальные способы — просветительство, революции — увы...
— Вы говорите о «совершенствовании общества» — значит, вы верите в прогресс? — спросил Монтеня Сигизмунд.
Старик призадумался. Он вспомнил:
— Известны многие племена дикарей, у которых нет никакой торговли, никакой письменности, никакого знакомства со счетом, никаких признаков власти, никакого богатства и никакой бедности, никаких наследств и разделов имущества, никакого употребления металла, вина или хлеба. Нет даже слов, обозначающих ложь, предательство, притворство, скупость, зависть, злословие, прощение! Насколько далеким от совершенства пришлось бы признать по сравнению с ними наше общество, основанное на юридических законах! Наша юридическая система порождает страх наказания, а с ним и все остальные пороки! Настала пора пойти дальше юриспруденции. Надо наконец признать, что есть в нашем обществе люди, которых следует предоставить самим себе, — те немногие духовно зрелые существа, которых следует освободить из-под опеки!
Сигизмунд опустил голову:
— Вы можете взять ему сколь угодно сильного адвоката, но суда избежать невозможно.
Тогда Монтень повернулся к Феликсу:
— Мальчик мой! Бывали философы, питавшие презрение к естественным узам. Аристипп, когда ему стали доказывать, что он должен любить своих детей хотя бы потому, что они родились от него, начал плеваться, говоря, что эти плевки тоже его порождение, и что мы порождаем также вшей и червей. Тебя, мой мальчик, я ценю дороже всякого родства — как товарища по разуму!
(Это, видимо, я деда ревную к Феликсу...)
Феликс любовно обнял старика, погладил его дрябловатое плечо — слегка покровительственно: все-таки сильно в нас превосходство нашей юности — так, что дает нам возможность свысока хлопать по плечу мудреца, преодолевшего уже целую жизнь!
И Монтень, заметивший предательство этого жеста, Монтень, замечавший все, грустно усмехнулся:
— Да... Одушевление молодости. Когда-то у меня мрачные дни были исключением, теперь исключением стали хорошие дни... А ведь объективно я стал жить лучше!